Барокко как связь и разрыв — страница 28 из 37

Всех стран паломники. Потом роман Виктора

Прочтут в который раз, и вот предстанет им

Вся мощь и царственность старинной базилики,

Как предок предстает прославленный, великий

В мечтанье иль во сне праправнукам своим!217

(Пер. Н. Я. Рыковой)

Нерваль говорит о преходящем характере материальной культуры и, одновременно, о сохранении культурной преемственности, которая прочнее любых строительных материалов. Возможность физического уничтожения собора не означает стирания памяти о нем, просто тексты, изображающие величие Нотр-Дам станут для наших далеких потомков тем же, что для нас – описания Афин времен Сократа.

Вещи увеличивают энтропию, – утверждает Вадим Руднев, – тексты увеличивают информацию… Время жизни текста в культуре значительно больше времени жизни любого предмета реальности, так как любой предмет реальности живет в положительном энтропийном времени, то есть с достоверностью разрушается… Текст с течением времени, наоборот, стремится обрасти все большим количеством информации218.

И что для нас самое главное,

текст не умирает в пределах создавшей его культуры прежде всего потому, что он не равен своей материальной сущности… Текст лишь тогда умирает, когда его перестают читать, то есть он перестает давать культуре новую информацию219.

Так же и физически отсутствующий предмет (например, архитектурное сооружение) может сохраняться как текст, имеющий важную культурную функцию, примером чего могут служить Семь чудес света, из которых до Нового времени сохранились лишь пирамиды. Тем не менее эти исчезнувшие постройки продолжают свое существование как тексты, в чем можно убедиться, хотя бы заглянув в «Википедию». Но если сейчас они присутствуют где-то в популярных компендиумах и в школьных учебниках, то эпоха барокко, напрямую соотносившая себя с древностью и любившая всяческие реконструкции, вспоминала о них намного чаще. Так, первый раздел известной книги Фишера фон Эрлаха220 содержит реконструированные изображения Колосса Родосского, Александрийского маяка, Иерусалимского храма и других памятников древности, не дошедших до нас или, как статуя на Афоне, прославляющая Александра Македонского, никогда не существовавших. Точнее, все-таки существовавших и даже продолжающих свое существование, но лишь в сочинениях древних авторов, которые постоянно переиздаются и обрастают все новыми и новыми комментариями. Попытки же реконструкции Иерусалимского храма породили интереснейшую традицию умозрительной архитектуры, существующей на самой грани филологии221.

В эпоху ар-деко мотив будущих руин снова актуализируется, хотя и в новом виде – более жестком и драматичном. Странным образом эти новые руины не внушают ни умиротворения, ни меланхолии. Здесь не работает даже берковская схема, соединяющая созерцание приятной ужасности катастрофы с переживанием собственной безопасности и комфорта. Стоит ли напоминать, что в эпоху ар-деко, в эпоху двух мировых войн, именно зритель теряет свое привилегированное когда-то положение – теперь он оказывается если не среди жертв, то, во всяком случае, среди непосредственных свидетелей крушения и гибели чего-то бесконечно значительного и важного, оставляющего после себя не только физически ощутимые развалины, но и чувство разверзшейся в мироздании пустоты.

Любопытно, что первые образцы подобного стиля или подобного мироощущения появляются еще в конце XIX века, подтверждая мысли Вельфлина и Беньямина о близости барокко к самому позднему изводу романтизма.

Так, поздний романтик Редьярд Киплинг, приходившийся племянником Эдварду Бёрн-Джонсу, с которого мы начали свой рассказ, к бриллиантовому юбилею царствования Виктории (1897) написал стихотворение «Отпустительная молитва», которое, насколько можно судить по свидетельству, приведенному в книге Пенелопы Фицджеральд222, испугало его самого:

Исчезнет наш могучий флот,

Огни замрут береговые,

И наша слава упадет,

Как пали Тир и Ниневия.

(Пер. Н. К. Чуковского)

В романе Честертона «Перелетный кабак» (1914) эти строки цитирует исламофил лорд Айвивуд, находящийся на вершине славы и могущества и фактически правящий Англией. Хотя Айвивуд, как пишет Честертон, пользовался славой самого красивого человека в Англии, это была бесцветная и холодная красота беломраморной статуи. Даже тогда, когда он произносил свои ораторские пассажи, столь же классические и безупречные, «двигались только губы, лицо оставалось мертвым»223. И все его поступки производят такое же впечатление мертвенности и холода, заставляя нас видеть в нем некий мужской аналог Снежной королевы. Любопытно, что автор не только подчеркивает мертвенный характер внешности Айвивуда, но и заставляет положительную героиню подозревать его в слепоте, а это – характеристика хтонического персонажа.

Итак, живой мертвец, ненавидящий общение и веселье, обозначает свое появление монологом, в котором предсказывает гибель Британской империи, если не всей европейской культуры (какую роль он при этом отводит самому себе и как ислам сочетается, а может быть, и отождествляется со смертью – другой разговор). Естественно, у Честертона всё кончается хорошо, но мы сейчас не об этом. Далеко не случайно, что в фокусе нашего внимания оказывается не просто смерть, а типичный случай decline and fall, т. е. опасность гибели, не только угрожающей всем без исключения акторам, но и всех их, безотносительно избранной стороны, уравнивающей.

Как утверждает Вадим Михайлин224, предназначение героя в греческих мифах тождественно его гибели, которая означает не только свершение индивидуальной судьбы и приобретение индивидуальной славы, но и прибавление родовой фортуны.

На основании этого можно было бы сказать, что судьба империи осуществляется в ее гибели, тем более если империя основана на чистом материализме, без метафизического измерения. Все то, что держится лишь на вере в силу государства и оружия, уже несет в себе семена своего уничтожения.

В дальнейшем эпоха ар-деко демонстрирует многочисленные примеры проникновения темы decline and fall на место классической vanitas и достижения ею поистине барочных масштабов.

Общеизвестны истории о любви диктаторов ХХ века к различного рода руинам. Муссолини был увлечен раскапыванием римских руин, создавая для них эффектное одиночество, ради чего приходилось сносить целые кварталы. У Гитлера древних руин не было, но он желал, чтобы новые постройки становились со временем столь же благородными руинами, как Акрополь или римские форумы. Он внушал Шпееру225 мысль об эстетической порочности стальных и бетонных конструкций, пусть даже скрытых каменной облицовкой. Здания Третьего рейха, по его словам, надлежало строить полностью из натуральных материалов, чтобы они могли оставаться прекрасными и тогда, когда безжалостное время обнажит их внутренности.

Любопытно, что уже после войны (1948) Николай Заболоцкий, подданный другого диктатора, пишет стихотворение «Город в степи», в котором изображение сталинской архитектуры оказывается исполненным буквально по заветам Шелли, т. е. как описание памятников неведомой древности, разрушаемых стихиями:

Кто, чародей, в необозримом поле

Воздвиг потомству эти города?

Кто выстроил пролеты колоннад,

Кто вылепил гирлянды на фронтонах,

Кто средь степей разбил испепеленных

Фонтанами взрывающийся сад?

А ветер стонет, свищет и гудит,

Рвет вымпела, над башнями играя,

И изваянье Ленина стоит,

В седые степи руку простирая.

Кирилл Кобрин заметил, что в мире руин разговоры о подлинности не имеют смысла. Это действительно так, иначе пришлось бы спрашивать, как долго данная руина существует в качестве руины. Тем не менее Парфенон сейчас выглядит лучше, чем после злополучного взрыва, а многие древнеегипетские памятники можно собрать заново из камней, лежащих недалеко от тех мест, куда их поместила воля архитектора.

Если цель руин – вызывать в зрителе определенное состояние, которое мы называем меланхолией, то фальшивые руины справятся с этим не хуже подлинных (а может быть, даже лучше, поскольку художественная имитация почти наверняка окажется более выразительной, чем случайный продукт естественного хода времени).

Эти рассуждения имеют и второй уровень: история в мире руин оказывается невозможной. Речь не идет об исторической науке, хотя и она в таких условиях неизбежно отменяется; но даже самая элементарная комбинация причин и следствий оказывается под вопросом там, где все уже свершилось, где исчерпан потенциал decline and fall как упадка и разрушения (они же в другом переводе – крушение и гибель).

Но и в отсутствие понятия подлинности история решительно невозможна, поскольку с одним меланхолическим чувством дистанции ей не выжить.

Если меланхолия, выражающаяся в эстетизации дистанции, не ведает разницы между подлинником и подделкой, то и разница между плохим и хорошим искусством для нее несущественна. Точно так же, заявляя, что все предметы материального мира – лишь тени идей, мы должны сделать вывод о том, что качества этих предметов несущественны по сравнению с их принципиально фантомным характером.

Михаил Ямпольский в книге «Наблюдатель» показывает, как Франсуа Рене де Шатобриан, поднимавшийся на Везувий и посвятивший этому восхождению раздел своей книги о путешествии в Италию, изображает формы застывшей лавы (т. е. следы вулканической катастрофы), отождествляя их с архитектурными деталями и скульптурой