Барокко как связь и разрыв — страница 33 из 37

Впрочем, этот райский сад был подпорчен с самого начала, ведь в настоящем раю не должно быть времени, а здесь каждую минуту «следы обитателя запечатлеваются в интерьере»263 – то сдвинутой портьерой, то отпечатком тела на плюшевой обивке. И только жесткий мир 1920‐х – мир ар-деко, или, возможно, мир модернизма, – положил этому конец, недаром он так нравился Орландо.

3

На противопоставлении и иногда случающемся взаимном уподоблении и взаимопроникновении руинирования и растворения (лучше было бы сказать – исчезания или же развоплощения, таяния) разных созданий человеческих рук можно было бы построить целую философию культуры. Будь автор этих строк не занят ничем другим, он бы, вне всякого сомнения, тут же приступил к осуществлению подобного проекта. Пока же о такой философской системе можно разве что фантазировать, не забывая при этом аккуратно записывать свои фантазии. Сейчас мы делаем первые заметки, которые со временем лягут в основание стройного и изящного здания.

В качестве составной части в эту концепцию должна войти культурная история атмосферных эффектов и явлений – от картин Тёрнера и «Неведомого шедевра» (1831) Бальзака до «Царицы воздуха» (1869) и «Грозовой тучи XIX столетия» (1884) Рескина.

О бальзаковском «Неведомом шедевре» написано много интересного. Например, Михаил Ямпольский в книге «Изображение» замечает, что живописный иллюзионизм в картине Френхофера превращается в свою противоположность: «Картина… исчезает, живописный воздух становится реальностью»264.

Френхофер и сам приглашает зрителей оценить написанный им воздух, говоря, что он «так верно передан, что вы не можете отличить его от воздуха, которым вы дышите»265. Мы тем не менее позволим себе усомниться в правоте художника: его воздух, по крайней мере, в законченной версии картины, не был той нейтральной воздушной средой, которую мы привыкли не замечать и которая, подобно языку или пространству в классической эпистеме, описанной Мишелем Фуко в «Словах и вещах», однородна по всем направлениям. Этот воздух перестал быть средой и оказался стихией, почти что одушевленной.

На полотне Френхофера, описанном Бальзаком, оживает не само изображение, пусть даже оно получило возможность освободиться от условностей техники и материала, оживает и автономизируется воздух, отделяющий объект от зрителя. Подобно автономизации пейзажа, бывшего некогда лишь фоном живописного повествования, изображаемый воздух приобретает активность, а вместе с ней – свойства и характер: это уже не сфумато заднего плана, это полноценный медиум, управляющий нашим зрением и порой препятствующий ему. В сходном направлении развивались живописные поиски Тёрнера. Интересно, что тёрнеровскую систему воздушных эффектов позаимствовал Данте Габриэль Россетти для заднего плана своей знаменитой картины «Beata Beatrix», нарушив тем самым (в первый и последний раз) один из основных принципов прерафаэлитской эстетики.

Что же касается упомянутых сочинений Рескина, посвященных воздушной стихии, то они содержат множество интересных намеков, подтекстов и оговорок и очень интересны стилистически. Не исключено, кстати, что Вирджиния Вулф в викторианской главе «Орландо» (1928) пародирует именно «Грозовую тучу»:

Тут только заметила Орландо облачко, собиравшееся за куполом Святого Павла. При каждом новом ударе оно росло, и она увидела, как оно густеет. В то же время поднялся легкий ветерок, и, когда прозвенел шестой удар, все небо на востоке затянулось прореженной, зыблющейся тьмой, тогда как на западе и на севере небо оставалось ясным. Потом туча поползла на север. Все выше и выше заглатывала она небесные пласты над городом. Только Мэйфэр, по контрасту что ли, еще ослепительней обычного играл огнями. С восьмым ударом рваные пасмы тьмы расползлись над Пиккадилли. Вот стянулись, собрались воедино и с неслыханной скоростью рванулись на запад. На девятом, десятом, одиннадцатом ударе весь Лондон покрыла тьма. На двенадцатом ударе полуночи тьма сделалась кромешной. Тяжкая грозовая туча придавила город. Все было – тьма; всё было – неуверенность; все было – смятение. Восемнадцатое столетие миновало; настало девятнадцатое столетие266.

Это был конец четвертой главы «Орландо», а вот что говорит Рескин в начале первой из двух лекций, положенных в основу текста:

…Я собираюсь привлечь ваше внимание к некоторым облачным явлениям, специфичным, насколько я могу оценивать существующие свидетельства, для наших времен, но тем не менее не удостоившихся со стороны метеорологов ни описаний, ни даже внимания. Насколько можно судить по литературным данным, эту грозовую – или, точнее, чумную тучу, поскольку она не всегда разражается грозой, – не видел никто, кроме ныне живущих или тех, кто совсем недавно от нас ушел. Не прошло и двадцати лет с тех пор, как эту тучу, которую я могу без преувеличения назвать чудесной, стало можно распознать267.

В старые времена, – продолжает Рескин, сбиваясь на слог обстоятельно-бестолкового повествователя из «Орландо», – если погода была хороша, она была изумительно хороша; если плоха – то часто прямо-таки ужасна, у нее бывали приступы ярости, но они проходили, и она никогда не хандрила так, чтобы не дать вам увидеть солнце по три недели подряд… В ясную погоду небо было чистым и светлым, облака же, белые или золотистые, не ослабляли его блеск, а только оттеняли его. В сырую погоду тучи бывали двух различных видов – те, которые я для ясности назову ненаэлектризованными дождевыми тучами, и грозовые тучи, заряженные электричеством…268

И так далее и тому подобное.

Естественно, с этим фрагментом нельзя не сопоставить фрагмент из «Орландо», посвященный как раз состоянию погоды в старые добрые времена. В елизаветинское время, как пишет Вирджиния Вулф,

сама погода, холод и жара летом и зимой были, надо полагать, совсем, совсем иного градуса. Сияющий, влюбленный день отграничивался от ночи так же четко, как вода от суши. Закаты были гуще – красней; рассветы – аврористее и белей. О наших сумерках, межвременье, о медленно и скучно скудеющем свете не было тогда и помину. Дождь или хлестал ливмя, или уж совсем не шел. Солнце сияло – или стояла тьма269.

Питер Мортон в книге «Жизненная наука», посвященной представлениям о развитии и вырождении, которые теория Дарвина породила в умах британских литераторов, так отзывается о «Грозовой туче XIX столетия»:

4 и 11 февраля 1884 года Джон Рескин прочитал в Лондоне две публичные лекции, посвященные странной теме – катастрофической порче английской погоды, которую он якобы отслеживал на протяжении предыдущих двадцати лет, и о психологическом воздействии этих угнетающих перемен на одного чувствительного субъекта – его самого. С привычным риторическим блеском Рескин создал картину солнца, задушенного тяжелыми, отвратительно окрашенными облаками и загрязненным воздухом, и земли, чьи обитатели слабеют от недостатка лучистой энергии270.

Все эти эксцессы воображения легко списать на счет психической болезни Рескина, признаки которой к тому времени стали очевидны, однако Мортон видит в «Грозовой туче» пускай экстравагантное, но закономерное проявление культурной тенденции, которая столь многих заставляла находить в окружающем мире симптомы того явления, которое вслед за Эдвардом Гиббоном следовало бы называть «decline and fall», каждый раз передавая это выражение по-разному, например как «вырождение и угасание», что находит свой отклик в метафорике Рескина.

Если вселенная для нас – незажженная свеча, – говорил он, – тогда мы можем считать ее существующей вечно; но если мы рассматриваем ее как свечу, которую зажгли, мы должны с неизбежностью заключить, что она не могла гореть испокон веков и что придет время, когда она погаснет271.

Что же касается «Царицы воздуха», написанной (точнее, опять-таки произнесенной) намного раньше, то этот мифографический этюд, посвященный Афине, интересен прежде всего как nec plus ultra культурного синкретизма XIX века. Безудержно модернизируя и смешивая Олимп с христианством, Рескин, по сути дела, создает новую мифологию, в которой воздух занимает центральное место.

Цитировать этот удивительный текст можно буквально с любой страницы, чем мы и займемся, оставляя пока в стороне вопрос (очень нас занимающий) о возможных источниках построений Рескина.

Итак, приступим:

В период расцвета греческой религии мы видим, под властью Господа всего творения, четыре подчиненные силы элементов и четыре духовные силы, содержащиеся в них и управляющие ими. Эти элементы, конечно, есть четыре элемента древних – земля, вода, огонь и воздух; живые силы в них – это Деметра, латинская Церера; Посейдон, латинский Нептун; Аполлон, всегда сохранявший свое греческое имя; и Афина, латинская Минерва. Все они – потомки или наследники более древних и, соответственно, более таинственных божеств земли и неба и высшего элемента эфира, предположительно находящегося над небесами272; но в это время мы видим уже вполне определенную четверку, их владения и личности. Они – повелители земли, по которой мы ступаем, и воздуха, которым мы дышим; и в своей живой человечности так же близки нам, как пыль, которую они вздымают, и ветер, который они обуздывают273.

Поскольку Рескина более всего занимает Афина, приведем ее характеристику, в высшей степени выразительную: