— Почему ты заставляешь меня страдать?
— Потому что я люблю тебя. Теперь уже он начинал негодовать:
— Нет, ты меня не любишь! Кто любит, хочет счастья, а не страдания.
— Кто любит, хочет только любви, даже ценой страдания.
— Значит, ты нарочно заставляешь меня страдать.
— Да, чтобы убедиться, любишь ли ты меня! Тут уж философия барона не могла ему помочь.
— Страдание есть противное природе состояние души!
— Любовь — это все.
— Но со страданием нужно бороться.
— Любовь ничего не отвергает.
— Нет-нет, с этим я никогда не примирюсь.
— Еще как примиришься! Ведь ты любишь и страдаешь.
Порой Козимо вдруг овладевали порывы пьянящей неудержимой радости, такие же бурные, как и приступы отчаяния. Иногда ощущение счастья было столь сильно, что он непременно должен был оставить на время возлюбленную, чтобы, прыгая по ветвям, громогласно прославить достоинства своей дамы:
— Yo quiero the most wonderful puellam de todo el mundo![55]
Бездельники и старые моряки, сидевшие на скамейках Омброзы, уже привыкли к его внезапным появлениям. Вот он вынырнул из рощи и, прыгая с дуба на дуб, декламирует:
— Zu dir, zu dir, gunаika!
Стремлюсь в счастливый плен
En la isla de Jamaica
Du soir jusqu au matin![56]
или же:
— Il ya un prй where the grass grows roda de oro,
Take me away, take me away,[57] не то умру я скоро, — и исчезает.
Хотя познания брата в древних и новых языках были не столь глубоки, они все же позволяли ему вышеописанным образом во всеуслышание объявлять о своих чувствах, и чем сильнее трепетала его душа от волнения, тем непонятнее становились его речи. Старики вспоминают, что однажды жители Омброзы на праздник святого — покровителя городка собрались посреди площади, где было установлено дерево, увитое гирляндами флажков, с призами наверху. Внезапно на кроне платана появился брат и с ловкостью, присущей лишь ему, одним прыжком перескочил на празднично украшенное дерево, взобрался на его верхушку и крикнул:
— Que viva die schцne Venus posterior.[58]
Он соскользнул почти до самой земли по вымазанному маслом стволу, обхватив его ногами, потом молниеносно взобрался на верх дерева, сорвал трофей — розовый круг сыра, могучим прыжком вновь перескочил на платан и умчался, оставив омброзцев в полнейшей растерянности.
Ничто не доставляло Виоле такого счастья, как эти неистовства возлюбленного, побуждавшие ее столь же бурно проявлять свою любовь.
Омброзцы, завидев, как она несется вскачь, почти уткнувшись лицом в белую гриву коня, знали, что маркиза летит на свидание с бароном. И в этой бешеной скачке находила выражение вся сила ее любви. Но здесь уже Козимо не мог последовать за своей Виолой; ее страсть к верховой езде, хотя и вызывала у него восхищение, была в то же время причиной тайной ревности, ибо он видел, что Виоле принадлежит более обширный мир, нежели его собственный, и понимал, что ему никогда не удастся безраздельно владеть ею, удержать ее в пределах своего древесного царства. Виола также, вероятно, страдала, что не может быть дамой сердца и амазонкой одновременно, иногда ею овладевало безотчетное желание, чтобы их любовь проходила не только на деревьях, но и в седле, и ей уже мало было самой носиться по ветвям — она мечтала промчаться по ним на своем скакуне.
А конь, привыкший скакать по холмам и обрывам, научился взбираться на кручи, как косуля, и Виола нередко заставляла его с разгона взлетать на низкие деревья, к примеру на старые оливы с изогнутым и наклоненным стволом. Иной раз коню удавалось взбежать до нижних крепких веток, и Виола стала привязывать его не на земле, а прямо на оливе. Она слезала с седла и оставляла скакуна жевать листья и тоненькие нежные побеги.
Однако, когда один сплетник, проходя через оливковую рощу, вскинул свои любопытные глаза и увидел обнимающихся Козимо и Виолу, а потом, рассказывая об этом, добавил: "И белая лошадка тоже была на ветвях", его приняли за враля и не поверили ему. На этот раз тайна влюбленных была спасена.
XXIII
Рассказанный мною случай подтверждает, что омброзцы, насколько они были щедры на сплетни о прежних галантных похождениях моего брата, настолько теперь, перед лицом этой страстной любви, разыгрывавшейся, можно сказать, прямо у них над головами, хранили почтительное молчание, словно это было выше их. Нельзя сказать, что они не осуждали поведение маркизы, но больше за внешние проявления, скажем за бешеную скачку ("Поди разбери, куда это она несется сломя голову?" — говорили они, хотя отлично знали, что она мчится на свидание с Козимо) или за балдахины и павильоны, которые по ее воле установили на вершинах деревьев. Впрочем, они уже привыкли смотреть на все это как на новую моду, на одну из множества причуд знати.
— Теперь все развлекаются на деревьях, мужчины, женщины, что-то они еще выдумают?
Словом, приближались времена большей терпимости, но и большего ханжества.
На дубах центральной площади Козимо появлялся теперь с большими перерывами, и его появление было верным признаком того, что Виола уехала. Ибо Виола иногда отсутствовала по нескольку месяцев, объезжая свои владения, разбросанные по всей Европе, и ее отъезд каждый раз совпадал с размолвкой между нею и Козимо, никак не желавшего понять в любви всего того, что она хотела дать ему понять. Не то чтобы Виола уезжала в обиде на него — они каждый раз успевали прежде помириться, но у Козимо неизменно оставалось сомнение: не решилась ли она на это путешествие, пресытившись любовью, а он не смог ее удержать; быть может, она уже отдалилась от него, а путешествие и долгие раздумья приведут ее к мысли и вовсе не возвращаться в Омброзу.
Так что брат все время пребывал в тревоге. С одной стороны, он пытался вернуться к прежнему образу жизни, какой вел до ее возвращения в эти места: вновь ходить на охоту, на рыбную ловлю, заниматься подрезкой деревьев, науками, похваляться перед зеваками на площади — словом, вести себя так, будто он никогда не отвлекался от этих занятий. В своей юношеской гордыне он упорно не желал признать, что подпал под чужое влияние, и вместе с тем радовался тому ощущению окрылен-ности, гордости, которое давала ему эта большая любовь. Но, с другой стороны, он замечал, что многое из прежнего уже не волнует его, что без Виолы жизнь утрачивает вкус и что его мысли все время возвращаются к ней. Чем упорнее он старался после бурных дней с возлюбленной вновь стать господином своих страстей и наслаждений, обрести прежнюю мудрую умеренность во всех порывах души, тем сильнее ощущал оставленную Виолой пустоту и еще больше жаждал ее снова увидеть. Словом, он был влюблен именно так, как того хотела Виола, а не как он сам желал бы. Даже когда эта женщина странствовала где-то далеко, она всегда выходила победительницей, и Козимо в конце концов невольно этому радовался.
Внезапно маркиза возвращалась. На деревьях вновь наступала пора любви и ревности. Где была Виола все это время? Что она делала? Козимо не терпелось это узнать, но в то же время его пугала ее манера отвечать на его расспросы намеками: каждый такой намек пробуждал в нем новые подозрения, и хотя он понимал, что она так ведет себя, просто чтобы помучить его, но ведь ее слова могли быть и правдой, и барон, терзаясь душой, то скрывал свою ревность, то изливал ее в бурных вспышках, на которые Виола каждый раз отвечала по-иному, совершенно неожиданно, так что подчас казалась ему близкой, как никогда, подчас далекой и холодной.
Какую жизнь в действительности вела маркиза во время своих путешествий, мы, омброзцы, оторванные от европейских столиц с их сплетнями, знать не могли. Но в это время я совершил свое второе путешествие в Париж, чтобы заключить сделки на поставку лимонов, ибо многие дворяне в те годы занялись торговлей, и я — одним из первых.
Как-то вечером в одном из самых блестящих салонов Парижа я встретил донну Виолу. На ней было столь роскошное платье, а голову украшала до того величественная прическа, что я даже вздрогнул, завидев ее. Но узнал я ее сразу, потому что Виолу невозможно спутать ни с какой другой женщиной. Она равнодушно ответила на мой поклон, но вскоре нашла способ уединиться со мной в углу гостиной и засыпала вопросами, не давая мне времени ответить.
— Есть у вас новости о брате? Вы скоро вернетесь в Омброзу? Вот, передайте ему это от меня на память.
И, вынув из-за корсажа шелковый носовой платок, сунула мне в руку. Затем сразу же вернулась к толпе поклонников, следовавших за ней словно тень.
— Вы знакомы с маркизой? — тихонько спросил один мой парижский друг.
— Едва-едва, — ответил я, и это было правдой: в дни своего пребывания в Омброзе донна Виола, как бы заразившись от Козимо его дикостью, и не думала наносить визиты местным дворянам.
— Редко подобная красота сочетается с подобной неугомонностью, — сказал мой друг. — Сплетники утверждают, что в Париже она переходит от одного любовника к другому с такой быстротой, что никто не может назвать ее своей и похвастаться, что стал ее избранником. Время от времени она исчезает на целые месяцы, и ходят слухи, будто она удаляется в монастырь и там изнуряет плоть покаянием.
Я с трудом удержался от смеха, узнав, что парижане полагают, будто маркиза посвящает покаянию месяцы, на самом деле проводимые ею на деревьях Омброзы. И все же эти сплетни меня встревожили, ибо я предвидел, что брата ждет тяжелое разочарование.
Чтобы уберечь Козимо от неприятных неожиданностей, я решил сам рассказать ему обо всем, что узнал, и, вернувшись в Омброзу, сразу же отправился в лес на поиски. Козимо долго расспрашивал меня о путешествии, о новостях из Франции, но, что бы я ни сообщал ему о политике или о литературе, все уже бьшо для него не ново.