Баронесса из ОГПУ — страница 36 из 36

– Врешь! Я там был!..

– На выезде из тоннеля, о котором вы говорите, действительно произошла тогда автоавария. Но это была другая дорога, понимаете, объездная, но другая дорога. А в легковом автомобиле, который вы протаранили, находились работавший в Праге инженер с женой и водителем. Вы застрелили их и только что признались в совершенном вами преступлении.

Шменкель, кажется, ничего не слушала, но лицо ее покрылось испариной, и из глотки вырвался душераздирающий крик:

– Не может бы-ить!.. Ненавижу!..

Вошел надзиратель.

– Уведите.

– Не-на-ви-жу! Я ненавижу Адольфа… Гитлера! – вдруг выкрикнула Шменкель. – Предатели…

Зоя Ивановна и Эдуард Прокофьевич переглянулись.

– Она это повторяет каждый раз перед припадком, – произнес надзиратель, сцепив запястья Шменкель наручниками, и вывел ее в коридор.

– Я ненавижу Адольфа… – продолжала шуметь Шменкель уже за дверью.

– Зоя Ивановна, поедем домой, – встал с места Эдуард Прокофьевич. – Володя ждет внизу.

– Едем, – согласилась она.

Поезд на Москву тронулся ровно в 18.50 по берлинскому времени. На перроне остались Эдуард Прокофьевич с женой Зоей, Володя и Вера Галкина, которая тоже вызвалась проводить Зою Ивановну. Они махали ей вслед, и Воскресенской показалось, что Володя при этом приобнял за плечи Веру. «Хорошие ребята», – подумала она и уселась за столик одноместного люкс-купе, глядя на ускоряющиеся за окном картинки городского пейзажа. Вскоре экспресс набрал скорость. Стемнело. Ровный стук колес убаюкивал, но спать не хотелось. Нынешний приезд в Берлин оказался для Зои Ивановны нелегким испытанием. Она встала и немного приоткрыла окно. Встречный ветер со свистом проносился мимо, и, когда на повороте состав чуть накренился, вихрь, как бешеный, ворвался вдруг в купе, пытаясь все перевернуть вверх дном. Зоя Ивановна вскочила и тут же прикрыла окно. Оставшись по ту сторону, ветер рвал темноту и бился в стекло, пытаясь не отстать от состава. В этой минутной, дикой суматохе, Зое Ивановне померещились обрывки голосов полуобезумевших Шменкель-Хольмста, Шульца-Кляйна, Рихера-Коха – нацистских убийц и преступников, которые все еще цеплялись за жизнь, ненавидя в ней все живое. «Нацизм. Никогда, никогда этого не должно повториться», – казалось, выстукивали колеса на стыках рельс. Вчера, когда после допроса Шульца и Шменкель они с Эдуардом Прокофьевичем молча спустились вниз и сели в машину, тот тронул ее за руку.

– Зоя Ивановна, как вы себя чувствуете?

– Нормально, – ответила она. – Но ты ведь хотел спросить не об этом?

– Не только об этом, – произнес Пахомов задумчиво. – Сколько в них ненависти…

– Это от безысходности, Эдик. Знаешь, я поняла, зачем меня вызвал в Берлин наш немецкий друг Ганс Крафт. Он хотел, чтобы я увидела тех, с кем мы боролись с Борисом Аркадьевичем и кого побеждали всегда. Знаешь, Ганс погиб в последней схватке с этой нечистью, но он победил их. Он понимал, что операция по выявлению широкой сети агентов западных спецслужб в Восточном Берлине, в которой он принимал участие, приведет к тому, что его вычислят и устранят. Но в схватке он был готов к такому исходу. Погиб, но победил! Он хотел, чтобы я поняла, что Борис Аркадьевич, выполняя особо важное задание, находился в той же ситуации, когда погибнуть – не значит проиграть. Погибнуть – не значит умереть. А выжить – не значит жить. Мы с тобой сполна увидели, что осталось от этой нечисти. Ты хотел спросить меня об обстоятельствах гибели Бориса Аркадьевича? Я отвечу: полковник Рыбкин погиб при исполнении особо важного задания.

Остаток пути они ехали молча.

Вагон мягко качнуло. Зоя Ивановна прикрыла глаза, и в один миг ей показалось, что напротив присел ее муж Борис, она даже услышала его голос, тихий, спокойный, его любящий голос: «Здравствуй, милая». – «Боренька»! – едва не вскрикнула она. Сколько времени прошло, но она помнила его интонации, его лицо. Первое время отказывалась верить в то, что он погиб. Зарывшись лицом, рыдала в подушку, но отказывалась в это верить. Почему на вешалке в прихожей висит его шинель, стоят под ней его сапоги, почему она ждет, что он вот-вот войдет в комнату, тихо приоткрыв дверь, и скажет свое: «Здравствуй, милая»… А он все не идет… неужели теперь так будет всегда!.. Были минуты отчаяния, когда не хотелось больше жить, хотелось свести счеты с жизнью… но она научилась, как с этим быть. Она стала писать ему письма, от которых становилось легче, потому что он, может быть, сейчас, стоя за ее спиной, читает эти строки и понимает ее. Она чувствовала это и писала ему:

«Боря, солнце души моей!

Померкло солнце! И я в черной ночи повисла над бездной, над страшной пропастью. Держусь руками, ногтями и зубами, чтобы не сорваться вниз.

Ах, как это невыносимо трудно, как тянет вниз.

Но разве ты простил бы мне, если бы я сорвалась?

Разве ты мог простить бы меня, чтобы я оставила круглой сиротой Алешеньку, которого ты так любил?

Разве я имею право оставить Володю, который еще не стал на ноги, и нашу мать, которая еще держится на ногах потому, что держусь еще я.

Нет, Боренька, я не обману твоих надежд, я буду держаться.

Ты не хотел уходить из жизни, ты не хотел, ох как не хотел покидать меня и Алешеньку. Я знаю, что последняя мысль у тебя была обо мне и Алешеньке.

Где и как найти силы, чтобы выдержать этакое?

Я знаю, что ты ответил бы: «Зоинька, у тебя есть партия, есть работа, на тебе осталась семья. Я не добровольно ушел из жизни. Меня вырвало из нее. Я так хотел жить, работать и радоваться. Не предавайся отчаянию. Я всегда гордился тобой. Возьми себя в руки. Работай за нас обоих. Пусть Алешенька имеет от тебя столько любви, ласки и заботы, сколько имел от нас обоих. Держись, Зоинька! Без паники. Возьми, унаследуй мой оптимизм».

Мы всегда понимали друг друга без слов и умели читать мысли друг друга.

Именно это ты сказал бы мне в последнюю минуту, если бы мог, мой милый, любимый, родной.

Клянусь, я не обману тебя, не оскверню твоей памяти. Буду стараться, изо всех сил стараться быть такой, каким был ты».

Когда Зою Ивановну провожали домой в Союз, Вера ей шепнула:

– Зоя Ивановна, вас Москве ждет сюрприз. Только не спрашивайте какой.

– Не буду спрашивать, иначе какой же это будет сюрприз.


Поезд из Берлина в Москву прибыл точно по времени. Зоя Ивановна вышла на перрон и, миновав переполненную радостными возгласами толпу встречающих, направилась к стоянке такси, когда ее окликнул женский голос. Воскресенская специально не телеграфировала родным о дне своего возвращения, решила – пусть будет приятной неожиданностью. И тут совсем уже рядом:

– Зоя Ивановна!..

Воскресенская остановилась, пригляделась к подошедшей за руку с маленькой девочкой женщине и… всплеснула руками!

– Маруся?

– Да, дорогая Зоя Ивановна! Это – Маруся. Внучка моя.

– Боже, как она похожа на тебя – четырехлетнюю девочку из Харбина!

Женщины обнялись.

– Маруся, – наклонилась к девочке Воскресенская, – кто это у тебя на руках?

– Медвежонок Мишка, – ответила та.

– Сыночек твой?

– Точно! А как вы догадались?

– Да вот догадалась, представляешь?

Девочка вдруг зажмурилась и сказала:

– Даже представить себе не могу.

– Сколько же тебе годиков, Маруся?

– Вот столько, – показала она четыре пальчика.

Зоя Ивановна подняла девчушку на руки и расцеловала в обе щеки.

– Ласточка моя, спасибо тебе. Я как в молодости побывала. Женщины рассмеялись и обнялись еще раз. – Едем ко мне! – скомандовала Воскресенская.

– Мы остановились в гостинице. Вы с дороги. Можно придем к вам завтра? – спросила большая Маруся.

– Никаких! – приняла строгий вид Зоя Ивановна. – Маруси, едем ко мне!