Кто способен оценить достоинства языка? Только писатели: «Никто не может судить о богатствах шахты, кроме тех, кто спускается в ее недра… до самого дна». Каталанский язык был воскрешен спустя несколько поколений (Рубио, когда он писал приведенные выше слова, было двадцать три года), и те, кто воскресил его, чувствовали свое единство со средневековым прошлым.
Это прошлое в десятилетия «Возрождения» в Каталонии раздували в миф. В сравнении с каталонскими фантазиями о Средних веках романы сэра Вальтера Скотта или «Королевские идиллии» Теннисона — почти реализм. Читатели будущего, думал Рубио, будут «потомками тех бродячих музыкантов, что ходили из замка в замок, развеивая скуку баронов в мирные времена, а в военное время меняли свои фригийские колпаки на шлем, поэтов-рыцарей, тех, которые клали к ногам своих дам серебряную розу, завоеванную в поэтическом турнире, с той же легкостью, с какой приносили им ленточки за храбрость, полученные на турнире рыцарском… Они проводили свою жизнь в сочинении любовных песен, молитвах и рыцарских подвигах».
Рубио верил, что Каталония, хотя и не могла рассчитывать на политическую независимость — ей не хватало для этого экономической и военной мощи, — независимость культурную может и должна завоевать. Нужно поощрять творчество на каталанском языке, как его поощряли в Средние века: так возродим поэтические состязания Jocs Florals («цветочные игры»)! Восстановим Консисторию веселого мастерства! Удивим мир сонетами, любовными балладами, серенадами! Отвоюем у кастильцев с их языком-колонизатором «поэтическую корону, которой наша страна постыдно дала упасть со своей головы»!
Стоит ли говорить, что аргументы Рубио-и-Орса, его простодушное стремление к первенству Каталонии во всем, его вера в историческое чутье и патриотизм молодых были чисто романтической фантазией. Возможно, будь они более умеренными, они не имели бы такого успеха. Не было недостатка в сторонниках. Книга «Волынщик из Льобрегата» прекрасно продавалась. Когда все экземпляры раскупили, нашлись молодые люди, которые стали терпеливо переписывать стихи от руки — это был своеобразный самиздат. Вступление Рубио-и-Орса передавали из рук в руки. Его декламировали в школах, в тавернах и даже в военных казармах, чтобы поднять дух каталонского ополчения в борьбе против карлистов. Но немедленного отклика на призыв «Волынщика» возродить «цветочные игры» не последовало. Прошло почти восемнадцать лет, прежде чем те были восстановлены.
Чтобы возобновить это начинание, нужно было выкопать и оживить бездыханное тело каталонской поэзии — как придворной, так и фольклорной. Первые сборники каталонской фольклорной литературы, вдохновленные романтическим культом искренности и подлинности, принадлежат к тому же периоду, что и творчество Арибау и Рубио-и-Орса. Два основных сборника составили двое очень разных людей — Мануэль Мила-и-Фонтанальс и Пау Пиферер-и-Фабрегас. Оба родились в 1818 году.
Мануэль Мила-и-Фонтанальс
Кумиром Пиферера, молодого, незаурядного, распираемого патриотизмом и при этом очень трудолюбивого, был Виктор Гюго. Пиферер-и-Фабрегас родился в семье ремесленника в Барселоне, свою карьеру начал с критических разборов театральных пьес и в 1838 году стал издателем серии иллюстрированных альбомов, опубликованных в Барселоне под общим заглавием «Recuerdos у bellezas de España» («Воспоминания и красоты Испании»), представленных на «живописных атласах», весьма популярных во Франции. За следующие десять лет он написал первый из двух объемистых томов по Каталонии и добрую половину второго (закончен после его смерти будущим политиком Франсеском Пи-и-Маргалем). Третий том был посвящен Майорке и Балеарским островам. Основной упор в этом большом исследовании сделан на фольклор — песни, поговорки, стихи, костюмы, местные здания, обычаи, празднества — и на архитектуру в готическом стиле и стиле романеск. Словом, на все, что сохранило какие-то следы того, что автор называл «народным и религиозным гением Средних веков, единственно правдивым и поэтичным прошлым современных наций». Большая часть фольклорной поэзии и песен, собранных Пиферером, была из гористой местности вокруг деревушки Сант-Фелиу де Кодинес, куда он уезжал с семьей летом, спасаясь от барселонской жары. Его романтический энтузиазм не успел перерасти в академическую ученость, поскольку он умер от горячки в 1848 году, в тридцать лет.
Его друг, Мануэль Мила-и-Фонталаньс (1818–1884) был во всем прямой противоположностью Пифереру: медлительный, умеренный, консервативный, ярый приверженец академизма и методики. Он родился в семье фермера в Пенедесе, воспитывался в патриархальном доме, изучал право и филологию в университетах Барселоны и Серверы, в 1844 году защитил докторскую диссертацию, а три года спустя получил кафедру литературы в Барселонском университете, где десятилетиями пренебрегал всяческими программами по литературе, являя собою что-то среднее между Моисеем и рассеянным профессором. В своих мемуарах барселонский драматург Хосеп де Сагарра говорит о неизгладимом впечатлении, которое произвел Мила на его отца:
Слава и гордость нашего «Возрождения» — одышливый и такой вопиюще толстой, что студенты называли его «Литературный кит». Его голос был подобен самой низкой органной ноте в заутрене. Он говорил с многочисленными паузами, от которых даже мухи, кружившие вокруг его лысой головы, засыпали… Великий человек обитал на чердаке на Университетской площади, в хаотическом беспорядке. Мой отец вспоминает его сидящим июньским днем в тесных брюках, в которых его живот выглядел, как бомба, готовая вот-вот взорваться. Он носил крестьянскую рубашку в синюю и белую клетку и широкие, пропотевшие подтяжки… Однажды дон Мануэль дал моему отцу почитать книгу, заложенную, как закладкой, соленым анчоусом.
Мила-и-Фонтанальс начинал как пламенный романтик, интернационалист и отчасти вольнодумец, чей литературный пантеон включал Гете, Дюма, Байрона и Шатобриана. Но в двадцать с небольшим лет его взгляды начали меняться. Его брат, Пау Мила-и-Фонтанальс, жил в Риме, в колонии художников-изгнанников. Он был знаком с некоторыми из немецких «назареян», в том числе и с их идеологическим вождем Иоханном Фридрихом Овербеком. «Назареяне» были католиками в противоположность лютеранам — немецким романтикам. Овербек ориентировался на Рим и пламенно верил в то, что возрождение ортодоксального католицизма, в сочетании с пристальным изучением живописи прошлого — раннего Рафаэля и его учителя Перуджино, а также Фра Анжелико, Мазаччо и, конечно, Дюрера, — выведет искусство обратно на истинный путь, с которого «языческий» неоклассицизм однажды его увел. Это будет союз невинной веры, латинского изящества и германского einfublung, «внутренней сущности». Он призывал молодых «следовать за старыми мастерами, особенно за ранними, старательно имитируя все, что есть в их работах честного и наивного».
«Честного и наивного» — эти слова восходят к Фридриху Шиллеру, оказавшему на «назареян» сильное влияние через своего ученика Августа Шлегеля. ^я Шиллера существовали два типа художников: наивные и сентиментальные (ни одно из этих слов не имело того пренебрежительного оттенка, какой они имеют в современном английском. Это были просто определения). Сентиментальный поэт, по Шиллеру, — культурный человек, видящий мир сквозь сетку художественных образов. ^я него прямой контакт с реальностью и непосредственное восприятие природы — только идеал, а задача поэзии — представить этот идеал во всей его неуловимости. Он «размышляет о впечатлении, которое предметы на него производят, и лишь на этом размышлении держится эмоция, которую он испытывает». Подобно Горацию, своему римскому прототипу, сентиментальный поэт наблюдает за собою, воображающим этот мир, и воображает себя наблюдающим его. С другой стороны, наивный поэт, чьим прототипом является Гомер, ни в чем таком не нуждается. Он «лишь следует за природой и чувством… у него нет выбора». Наивность, как ее понимает Шиллер, есть общий знаменатель всего искусства — прямого, грубого, эпического и безлично благородного, в котором характер народа или нации важнее чувств отдельного человека. Наивность есть природа. Сентиментальность есть культура.
Влияние Овербека, Шиллера и Шлегеля, вкупе с благочестивыми проповедями «романизированного» брата, изменило образ мыслей Мила. Внутренняя борьба между стремлением к католической уверенности и субъективностью романтических героев юности привела его к глубокому внутреннему кризису. Он вышел из кризиса еще более жестким, строгим, консервативным и еще большим католиком. Кроме всего прочего, это умножило его силы как исследователя и классификатора. Мила-и-Фонтанальс посвятил себя неустанному поиску того, что он полагал истинно каталонской чистотой, в народных корнях. Он утверждал, что каталанский — один из величайших мировых языков, возможно, древнейший из всех, вышедших из латыни. И как только он будет возрожден, будет возрожден и «гений» каталонской независимости. Это, писал Мила, язык, «на котором девять веков сочиняли героические, романтические и исторические стихи, стоящие вровень с самыми лучшими творениями средневековья. Им пользовался Гильом Аквитанский, когда в нем просыпался "talent dе cantar”, “песенный дар”. Стихи на этом языке слушали и аплодировали им при дворах не только Прованса и Арагона, но и Кастилии, Англии и Италии. Его оттачивали Данте и Петрарка. Это язык королей Арагона. Это язык, на котором были составлены самые ранние карты, написаны почитаемые всеми законы, ученые труды, хроники. Это язык, который дал миру богатейший фольклор…»
Фольклорная поэзия — неисчерпаемый источник лингвистической чистоты. Религию, законы, обычаи — все нужно было выделить и сохранить как образцы мысли. Фольклор — своеобразный храм без крыши, вернее, развалины древнего, эпического здания. Он сильно меняется при передаче из уст в уста. Свидетельством его подлинности служит традиция, передаваемая из поколения в поколение. Традиция противостояла «пустым выдумкам» и субъективности «современной» поэзии (под которой Мила понимал романтизм). Именно в традиции жил Zeitgeist (дух времени), именно в ней сохранился «воздух родины». Мила более, чем кто-либо, привнес в «Возрождение» историзм и как его издержки — педантизм.