Кредитная система провалилась, промышленность зашаталась, и от этого возникли странные завихрения, которые не замедлили отразиться на всей торговле Каталонии, да и всей Испании. Каталонские торговцы на Кубе под предводительством маркиза Комильяса были ярыми сторонниками рабства, и даже через двадцать пять лет после американской гражданской войны весь сахарный тростник обрабатывался рабами. В 1886 году рабство на Кубе упразднили, а цены на кубинский сахар в Европе упали — они были сбиты благодаря французской и бельгийской сахарной свекле. Так что кубинским плантаторам пришлось продавать свой сахар в Соединенных Штатах. Им пришлось экономить, закупая теперь оборудование не в Каталонии, а в Америке. Испанцы, подстрекаемые, разумеется, протекционистами-каталонцами, пытались предотвратить или хотя бы сократить эти проблески свободной торговли на Кубе. Каталонцы мечтали наводнить кубинский рынок своими дешевыми изделиями из хлопка. Все это тормозило экономику острова и в конце концов спровоцировало националистические волнения в 1895 году.
Конец золотой лихорадки был не только буржуазной катастрофой. Многие деловые люди и целые компании как раз уцелели. Но для крестьян, вернее, для сельскохозяйственных рабочих, нашествие филлоксеры стало настоящей трагедией. Виноградарство — отрасль трудоемкая, требующая значительных денежных вложений и времени. Лоза вырастает и начинает плодоносить только через четыре года — а можно засеять землю злаками и получать по два урожая в год. Виноградники, побитые филлоксерой, даже если старые лозы были незамедлительно заменены новыми, начинали плодоносить только через пять лет. Ни одна маленькая ферма не могла выжить в таких условиях, и немногим крупным (которыми все чаще владел городской капитал) это удалось. Тысячи крестьян-виноградарей с семьями мигрировали в Барселону в поисках работы и пополнили ряды городского пролетариата.
Более того, филлоксера подточила самые основы арендной системы. Система эта основывалась, как мы помним, на длительности жизни лозы. Со смертью лозы сходит на нет аренда. Если землевладелец не хочет возобновлять аренду, а многие не хотели, то крестьянам и их семьям остается лишь подаваться в город. Если крестьянин успевал что-то скопить, что удавалось немногим, он мог посадить новые лозы, привезенные из Калифорнии и Австралии. Но оказалось, что привозной виноград, хотя и урожайный, нуждается в более кропотливом уходе, чем прежний, и продолжительность жизни лозы у него вдвое меньше. Так что если даже аренду возобновляли, ни один рабассер не чувствовал себя так же уверенно, как до нашествия филлоксеры. Запахло массовыми разорениями. Это вызвало волну протестов. Арендаторы смыкали ряды и выступали против землевладельцев. В некоторых областях гражданская гвардия (наводящие страх вооруженные формирования, образованные грозным герцогом Аумада в 1844 году для подавления крестьянских беспорядков, а к 1880-м годам — силы, которые государство использовало против городских анархистов и забастовщиков) отнимала деньги и собирала налоги с бунтующих крестьян. Это сильно повредило картине всеобщей гармонии, которую пытались создать крупные кланы, владеющие виноградниками, вроде клана Гюэль, претендуя на роль «природной аристократию), наследников феодальных баронов. Это также привело к образованию Союза рабассеров, образованного в 1891 году издольщиками Пенедеса, Вальеса и Таррагоны. Этому союзу предстояло превратиться в самый крупный в Каталонии профсоюз аграриев, раздавленный Франко в 1939 году.
Цифры говорят сами за себя. В течение всего XIX века численность пролетариата неуклонно возрастала, но соотношение между численностью населения Каталонии и населения Барселоны оставалось неизменным. В 1787 году в Барселоне с ее 111 400 жителями проживала одна седьмая всех каталонцев; в 1834 году, когда население Каталонии перевалило за миллион, в Барселоне было 135 500 жителей, все еще меньше одной восьмой всех каталонцев; к 1887 году количество возросло до одной седьмой — 272 500 из 1 843 000 человек. Но затем процент каталонцев, живущих в Барселоне, резко подскочил. Через тринадцать лет, в 1900 году, более полумиллиона из 1 942 000 жителей Каталонии жили и работали в Барселоне — одна четвертая, и эта тенденция развивалась. Тем временем, после филлоксеры, 20 процентов населения плодородных равнин в окрестностях Таррагоны перекочевало в Барселону. Многие деревни северной Каталонии опустели, потому что обедневшие крестьяне подались в город. Некоторые жертвы филлоксеры и золотой лихорадки уехали за границу — на Кубу, в Мексику, в Аргентину или даже в Нью-Йорк, где уже и так было достаточно каталонцев для того например, чтобы издавать ежемесячную газету под названием «La Llumanera», публиковавшую новости из дома, патриотические стихи, смешные загадки, советы мигрантам: например, как освоить совершенно невозможный разговорный английский. Еще до краха 1882 года «Ла Лью-манера» отговаривала своих читателей от эмиграции, что не имело никакого смысла, коль скорое. чтобы прочесть эти статьи, нужно было оказаться в Нью-Йорке. «Не приезжайте в Соединенные Штаты! — призывали с первой страницы. — Советуем мы всем нашим соотечественникам, которые подумывают сюда приехать или отправить в эту страну сына, отца семейства, друга. Пусть они не делают этого, если не хотят навлечь на себя самые ужасные несчастья (lа репа negra)». Причины, продолжала газета, слишком долго излагать.
Даже на далеком Манхэттене «Ла Льюманера» не уставала описывать утраченную благодать casa pairal: семья вокруг очага, цыплята, клюющие кухонную дверь, трапеза жнецов, младенец, выпивающий свой первый глоток вина из porro. Неудивительно, что каталонцы тосковали по родине за морем. А вот что они умудрялись тосковать по ней, будучи дома, — поистине потрясающе. Еще один бум в 1870—1880-х годах — литература в стиле enyoranca. Казалось, ни один уважающий себя каталонский поэт не мог доехать поездом до Мадрида или отплыть на пятьдесят ярдов от барселонской гавани, чтобы его не охватила тоска по детству, ферме, родине. Всякий стихотворец обращался к этим святым понятиям. Отдал им дань в своих «Жалобах эмигранта» и лучший барселонский поэт того времени — Жасинт Вердагер.
Это были в значительной степени вопросы политики, что, разумеется, ни в коем случае не означало, что тоска по патриархальным ценностям была ненастоящей, по крайней мере иногда. Расстройство крестьянской экономики, вызванное появлением агробизнеса и нашествием филлоксеры, только усилило ностальгию по крестьянской жизни, которая являлась неотъемлемой чертой буржуазного консервативного каталонизма. Подобно американскому индейцу, каталонский крестьянин благороднее всего выглядел, когда обращался к истокам. Даже после того как фермеры, потеряв свои земли, обосновались в городах, барселонские горожане изо всех сил старались показать, что они тоже сыновья (или, по крайней мере, внуки, как в некоторых случаях и было) крестьян, что они тоже «от сохи»; что патриархальные добродетели «отчего дома» перенесены ими в город, в Эйшампле и на фабрики Сантс. Много слов было потрачено на утверждение этой иллюзорной точки зрения. Поэты «цветочных игр» и ораторы Ажунтамент расточали самые хвастливые метафоры именно на эту тему. Все «народное», фольклорное было хорошо по определению. Буржуазная революция представлялась этаким огромным патриархальным домом с паровым двигателем на задах. Средства производства изменились, но каталонская «раса» осталась прежней. Этот жизнеутверждающий довод, возможно, звучал бы не слишком убедительно для бывших крестьян, работавших на фабриках, но в конце концов, так как большинство из них не умело читать, сомнительно, что они вообще о нем знали. Сентиментальная идеология каталонизма помогала противостоять пугающей неуверенности, привнесенной золотой лихорадкой.
Льюис Вермель. Семья Фамадес («идеальная семья» в своем родовом доме). Миниатюра на слоновой кости, 1856 г.
В 1882 году поэт и драматург Фредерик Солер зачитал свое обращение президента «цветочных игр». Он нарисовал слушателям картину традиционной каталонской жизни:
Двадцать лет назад, в такой же день, как сегодня, мы собрались здесь… или, возможно, в каком-нибудь другом месте, которое, как и это, связано в нашем сознании с любовью к родине.
Мне кажется, все мы собрались вокруг очага «отчего дома». Воображение уносит меня далеко. Вижу дымоход, навес над камином, патриархальную каталонскую семью. Родители хозяев, хозяин и хозяйка дома, старший сын, дети и среди них пастухи и работники фермы; все они в народных костюмах, и это усиливает впечатление.
В этой картине есть простота и сила. В ней благословение Неба, крест животворящий, пальмовая ветвь — все, что, как верят крестьяне, оберегает наш народ от бурь и бед. От волков защитят нас сторожевые собаки. От захватчика — дуло мушкета, заряженного не картечью, а железной дробью, что пробивала имперские кирасы в. Бруке.
Эта картина полна мира и любви. Народ проводил тихие вечера в пении невинных песенок и чтении молитв…
Вот, можно сказать, дважды дистиллированная сущность деревенского мифа, типичного для каталонского Возрождения. Аудиторию — поэтов и политиков, романистов и ученых, музыкантов, священников, деловых людей, иные из которых в какой-то степени были причастны к деревенской жизни — Солер представлял себе этакой крестьянской семьей, усевшейся вокруг очага культуры. Он развивает метафору, начиная с архитектурной детали — llar de foc каталонской фермы, скорее комнаты, нежели очага, — и кончая семейством, рассевшимся по старшинству. Весь этот патриархальный порядок — защита от бед, даже скорее щит — ведь благородство является атрибутом не только аристократии, но и простого народа. Солер напоминает о простой вере крестьян, об их одежде, столь отличной от сюртуков и галстуков его слушателей, о безвредных, а возможно, даже полезных странностях и предубеждениях простого народа. Святость очага влечет за собой святость имущества: отсюда сторожевая собака, символ другой каталонской традиции — самозащиты. Ксенофобия и патриотизм — в сущности одно и то же, и даже военная амуниция и всегда имеющийся наготове мушкет — грубого, крестьянского образца (никаких пуль фабричного литья). Мушкет заряжен дробью, которой крестьяне-волонтеры палили из своих трабук в знаменитой битве 1808 года. Упоминание о Бруке сразу же должно было вызвать у слушателей Солера теплое чувство, напомнить о слышанных в детстве историях о барабанщике из Брука, который к тому времени стал фольклорным персонажем, подобно Дику Уиттингсону или маленькому голландскому мальчику, заткнувшему пальцем дыру в плотине.