Барселона: история города — страница 90 из 113

ожих на моментальные фотоснимки, дает понять, что на Касаса повлиял Дега.

Русиньоль тоже был поглощен серым. «Великий Париж, — писал он в одной из своих статей из серии «Глядя с мельницы», — расстилается на бледном, прозрачном фоне, будто его погрузили в огромную серебристую ванну. Трубы испускают тонкие струйки дыма, который смешивается с туманом, и из этих потоков пара возникают величественные соборы и высокие шпили бледных цветов». Прямо картина Уистлера, хотя в статье речь идет о визите к художнику-пуантилисту, который беседует с гостями о Сера, Синьяке, Гро (вероятно, имеется в виду Гросс) и Писарро. Фамилия художника не названа. Позже Русиньоль намекнул, что это был Максимилиан Люс. «Это великолепный час, — говорит художник своим гостям, — час, когда линия умирает и правит только цвет. Моей голубой мечтой всегда было прожить этот час восторга в корзине воздушного шара и писать там, далеко-далеко от земли».

Можно усомниться, что такие слова когда-либо были произнесены. В любом случае ни Русиньоль, ни Касас не были, подобно этому художнику, убеждены, что цвет властвует над линией. Единственное, чего добился Русиньоль своими статьями — тем было, среди прочего, описание ночной жизни Монмартра, бродячего фотографа, поездки в Руан, «шикарного художника», который изображен заурядным, холодным снобом и неврастеником, — это того, что читатели на родине поверили, что он и его друзья прочно обосновались в парижской жизни с ее разнообразием, новизной, муками декаданса. Он же хотел, чтобы читатели поняли, насколько все это далеко от провинциальной Барселоны. «Симпатия, которую Париж внушает каждому, кто сюда приезжает, — писал он, — объясняется не движением и блеском; от этого просто кружится голова и становится дурно; и тем более не размерами… но пропитанной искусством атмосферой, которой дышат здесь все и которая распространяется на все, начиная с архитектуры и кончая дамскими платьями, начиная с великих памятников и кончая пустяками… Вы ощущаете гармонию этого города, гармонию колоссального, хорошо сыгранного оркестра».

Прижиться в таком месте, исследовать его, путешествовать по нему, схватить самую его суть, завоевать себе право как смеяться над ним, так и восторгаться, значит преодолеть свою провинциальность. Этим можно гордиться. Вечная козырная карта покинувших родину — те, кто остался, знают меньше, их суждениям доверять нельзя. Так что Касас и Русиньоль, которые в действительности для Парижа были довольно провинциальны и за своим внешним европейским лоском скрывали глубинный консерватизм, быстро приобрели в родной Барселоне репутацию новаторов.

Их пламенным защитником на страницах «L'Avenç» и везде стал молодой романист и критик по имени Рамон Касельяс. В 1891 году он приветствовал выставку шестидесяти восьми работ двух художников (и третьего — вернувшегося на родину скульптора Энрика Кларассо) длинной статьей, которая носила характер манифеста модернистской живописи, яростно обсуждалась, цитировалась и перечитывалась в кофейнях на Рамблас. Консерваторам не нравилось, что Русиньоль и Касас писали обычную жизнь — танцующих, посетителей баров, одиноких женщин за аперитивом, солдата, заигрывающего с мидинеткой на Монмартре. А где же знать? Почему художников не привлекают исторические события, битвы например, как привлекали несравненного Фортуни? На это Касельяс отвечал, что мастера прошлого очень часто обращались к тривиальным сюжетам; даже Веласкес изображал пьяниц, и «Мулен де ля Галет» надо рассматривать как проникновение реальной жизни на священную территорию искусства. Но вот еще что: жанровая живопись становится исторической, хотите вы этого или нет. «Достаточно того, что художник в своеобразной манере пишет то, что видит, ведь сегодняшние зарисовки завтра станут историческими». Самое главное, по мнению Касельяса — и здесь он одной ногой вступает в символизм с его особым акцентом на чувство, — это напряжение, которое художник придает изображению. Сцены из жизни Барселоны уже стали рутиной; сцены же из парижской жизни вызывали душевный отклик у Касаса и Русиньоля, и в этом «срезе странной и нездоровой жизни, в ее восторгах и горестях, в ее неустойчивости» они обретали целый мир, очень далекий от пресловутой каталонской seny.

Таким образом, одним из призваний модернизма было действовать на нервы. В 1890-е годы в Барселоне распространилось нечто вроде культа неврастении, как и в других европейских столицах. Это больше касалось Русиньоля, чем Касаса. Рамон Касас в общем не был неврастеником, хотя с возрастом он все больше пил, все меньше вкладывал в каждое полотно и все чаще рассчитывал на свою обычную легкость письма, которая вскоре превратилась в пустую легковесность. Хосеп Пла замечает, что Касас, известный гастроном, с большей тщательностью готовил салат, чем работал за мольбертом. Это, впрочем, не беспокоило его покровителей-американцев. При материальной поддержке тракторного миллионера Чарльза Диринга Касас стал моден в Соединенных Штатах перед Первой мировой войной и оставался в моде до 1932 года. Мало что из написанного им после 1900 года представляет интерес. Но в 1890-е годы он еще не сделался просто «стильным». У него действительно был стиль. Касас оставил свой след в испанской живописи как художник, добросовестно, кистью и углем, создававший полотна политического содержания, которые нравились его радикально настроенным друзьям; портреты, чьи мазки в стиле Сарджента и верность оригиналу очаровывали заказчиков; изображал хорошеньких женщин, и сотворенный им имидж вошел в моду в Барселоне, как афиши и плакаты Чарльза Гибсона в Нью-Йорке. Его работы с политической направленностью, показанные в Барселоне, вызвали сенсацию.

Первая из них — «Garotte Vil» («Казнь преступника гарротой», 1894) — изображает казнь Сантьяго Сальвадора, бросившего бомбу в театре «Лисеу». Касас не присутствовал на экзекуции, но он видел другие казни и постарался документально воссоздать обстановку, написав Пати дельс Кордерс с натуры. Изображая толпу, Гражданскую гвардию, членов католического ордена пенитентов в их зловещих черных одеяниях, стоящую отдельно жертву, художник использовал фотографии. Четыре года спустя он привнес ту же журналистскую достоверность в «Процессию праздника Тела Христова, выходящую из Санта-Мария дель Мар».


Раман Касас. Казнь гарротой, 1894 г.


Эта картина — просто уличная сцена, если, конечно, не знать о бомбе, брошенной во время этой процессии и последовавших судебных разбирательствах на Монтжуике. Но так как в Барселоне все об этом знали, то картина несла большую смысловую нагрузку. Когда мы смотрим на нее теперь, то приобретает значение другой аспект: легкий сдвиг, трепетание, дрожание мазков, которыми написана толпа, создают настроение паники, на этом фоне белые пелерины школьниц подобны нежным взрывам, намекающим на другой, гораздо более зловещий взрыв. Третья политическая картина Касаса — «La Carga» (1899) — изображает конных гвардейцев с саблями наголо, набрасывающихся на распростертого на земле рабочего, а люди на заднем плане разбегаются в панике. Чтобы упрочить репутацию исторического живописца, которую имел Касас в салонах Парижа и Мадрида, он переменил дату картины на 1903 год и название на «Барселона, 1902», чтобы картина выглядела как бы комментарием ко всеобщей забастовке, имевшей место в том году. Морализируя на политические темы, хотел ли он, чтобы его считали наследником Гойи? Более чем возможно, но как художник Касас не мог равняться с Гойей.

Если Касас был готов в своем творчестве отразить социальные предпочтения, то Русиньолю было попросту нечего сказать на эту тему. Он презирал политику и верил в искусство для искусства. «Любовь к человечеству, — однажды заметил он, — чистая риторика. Ради спасения жизни одного друга вы позволите убить сто тысяч китайцев». Отстраненный, сардонически настроенный, но при этом очень обаятельный и талантливый в общении, Русиньоль обладал всеми достоинствами и недостатками денди, которому нет необходимости работать, так что он свободен жить, как ему нравится. Он почти не давал себе труда скрывать пристрастия к «искусственному раю» — бодлерианский термин, которым он обозначал морфинизм. К середине 1890-х годов у Русиньоля уже была наркотическая зависимость. Возможно, имелась семейная склонность к наркотикам: дядя по материнской линии Гонсал Пратс был денди и морфинистом. Цена наркотиков не волновала Русиньоля, и они были легко доступны. Но в тесном каталонском художественном мирке ходили разговоры о «декадансе», которым Русиньоль заразился, как лихорадкой, в жестоком Париже, а потом заразил и модернизм. Русиньоль не опровергал этих разговоров, и хотя за морфинизм ему приходилось платить невозможностью сконцентрироваться, эта же пагубная страсть дала ему тему для самой интересной из работ. В 1894 году он выставил картину под названием «Морфинистка»: девушка лежит на постели, ее худая рука комкает простыню, наркотик начинает действовать. Картина имела скандальный эффект, и все укрепились в мысли, которая и так уже витала в Барселоне: что бы ни значил модернизм, прежде всего он означает моральное разложение общества. Хуже того: Русиньоль изображает пороки, никак, даже символически, их не осуждая.


Сантьяго Русиньоль. Морфинистка. 1894 г:


Русиньолю нравилось культивировать в себе désinvolture (непринужденность), то есть делать вид, что писать и рисовать ему ничего не стоит. Это было частью богемного подхода, его вывеской. Позже он вспоминал: «Я действительно долго вел богемный образ жизни, но при этом всегда работал как "полтора негра" (ип negre i mig)». В 1891 году он начал искать для себя постоянное жилье, где хотел устроить мастерскую. Отправившись с другом в музей, созданный писателем Виктором Балагером в городе Селтру, он решил переночевать в рыбацкой деревушке Ситжес, приблизительно в двадцати пяти километрах от Барселоны. Русиньоль влюбился в это место и купил там два стоящих рядом дома. Они находились на низком утесе и смотрели на город. До них легко было дойти от берега, куда рыбаки вытаскивали свои лодки. Окна выходили прямо на море. Здесь, решил Русиньоль, будет его убежище. Он превратит это место в культурный центр, в частный музей старых каталонских ремесел — особенно ковки, которую он обожал, — а также новых достижений модернизма в живописи, музыке, театре и поэзии. Он потратил значительную сумму — тридцать тысяч песет, — устроив эклектическое смешение стилей (неоготика с мавританскими мотивами) с помощью молодого архитектора Франсеска Рожента, сына Элиаса. Он назвал музей