Стефан Цвейг писал в этой связи: «Меня ничуть не меньше восхищают произведения, написанные после этапа гениальности и после кризиса, воплотившегося в „Письме лорда Чэндоса“, его замечательные статьи, наброски „Андреаса“ и другие удачи. Но, связав свою жизнь с Королевским театром, откликаясь на запросы своего времени и окунувшись в разного рода амбициозные проекты, он отчасти утратил чистоту изначальных порывов и вдохновения».
Письмо, которое якобы посылает лорд Чэндос сэру Фрэнсису Бэкону, чтобы сообщить, что он расстается с литературой – потому что «забытая лейка, брошенная на пашне борона, собака, греющаяся на солнце, убогое кладбище, калека, крестьянская хижина – каждый из этих предметов, как и тысячи прочих им подобных, мимо которых взгляд обычно скользит с будничным равнодушием, в какой-то момент, приблизить который я не властен, внезапно может принять возвышенный и трогательный облик; наша речь слишком бедна, чтобы описать его», – это письмо лорда Чэндоса, которое волей-неволей сравниваешь с «Началом разговора с богомольцем»[90]Франца Кафки (где вещи уже не находятся на своих прежних местах, и язык уже не способен их называть), это письмо лорда Чэндоса обобщает сущность кризиса вербальной выразительности, поразившего поколение венцев конца века, и речь там идет о кризисе доверия к самой природе словесной выразительности и человеческого общения, кризисе языка как явления универсального, без разделения на отдельные языки.
Это «Письмо лорда Чэндоса» – вершина литературы Нет, оно бросает свою бартлбианскую тень на весь XX век – из края в край, и в рядах самых очевидных его последователей числится юный Тёрлес Музиля, который в романе 1906 года говорит о «второй, тайной, незамечаемой жизни вещей»: «Есть во мне, под всеми мыслями, что-то темное, чего я не могу вымерить мыслями, жизнь, которая не выражается словами и которая все-таки есть моя жизнь…»[91] Назовем также Бруно Шульца,[92] который в «Коричных лавках» (1934) говорит о ком-то, чья личность расщепилась на множество разных и враждебных «я»; назовем безумца из «Аутодафе» (1935) Элиаса Канетти, который указывает на один и тот же предмет, всякий раз называя его по-разному, чтобы не попасть в плен к устоявшемуся и неизменному определению; назовем Освальда Винера,[93] который в «Улучшении Центральной Европы» (1969) ведет фронтальную атаку на литературный обман, преследуя забавную цель – уничтожить, чтобы вновь найти, но уже за границами знака, жизненную непосредственность; назовем Педро Касариегу Кордобу,[94] который пишет в «Я подделаю легенду» о том, что чувства скорее всего невыразимы, искусство скорее всего – это пар, оно скорее всего испаряется в процессе превращения внешнего во внутреннее; назовем Клемана Россе, который в «Le choix de mots»[95] (1995) пишет, что во владениях искусства человек не творящий способен обрести силу куда большую, чем творящий, потому что последний всего лишь наделен властью творить, в то время как первый не только наделен ею, но властен еще и отказаться от творчества.
35) Болезнь зародилась давным-давно, но именно с появлением «Письма лорда Чэндоса» литература впрямую заговорила о собственной несостоятельности и бессилии; такое саморазоблачение – что происходит и в моих комментариях без текста – вдруг стало для нее главной и, разумеется, трагической проблемой.
Отрицание, отказ, отречение, немота – вот самые крайние формы, в которых проявился этот недуг культуры.
Но крайняя форма par excellence – это та, которую принесла с собой Вторая мировая война, когда язык оказался к тому же еще и покалеченным. И Пауль Целан во времена безмолвия и отчаяния мог лишь разбередить рану бессловесности:
Родись,
родись человек,
родись в мир человек, сегодня, со
светом в патриаршей
бороде: получилось б,
говори он об этом
времени,
получилось
б лишь бормотание и бормотанье,
беспрестан-, беспрестан —
ноно[96]
36) Мне написал Дерен, и вправду написал, на сей раз я ничего не придумываю. Я уже перестал ждать от него ответа, и вот – милости просим!
Он пишет, что я должен заплатить ему – сразу видно, человек с чувством юмора, – за те сведения, которые он посылает и которыми я могу воспользоваться в своих комментариях.
Уважаемый коллега!
Посылаю Вам фотокопии некоторых литературных документов, которые могут Вас заинтересовать, могут оказаться Вам полезными для заметок об искусстве отказа.
В первую очередь это цитаты из «Господина Теста» Поля Валери. Я знаю, что Вы и так не забыли Валери – без него никак нельзя обойтись, работая над темой, которую Вы избрали, и тем не менее, возможно, фразы, которые я Вам посылаю, ускользнули от Вашего внимания, а в них – суть этой книги, «Господина Теста», целиком и полностью относящейся к так называемому направлению Нет.
Далее следует письмо Джона Китса, где он среди прочего спрашивает: а что, собственно, такого особенного нашли в его словах о том, что он намерен навсегда бросить писать?
Посылаю Вам также «Прощай» – вдруг этот короткий текст затерялся в Ваших бумагах, а это, как полагают многие, и я в их числе, безусловно, можно считать прощанием Рембо с литературой.
Также посылаю Вам важнейший фрагмент из «Смерти Вергилия» – романа Германа Броха.
Далее – фраза Жоржа Перека. Она не имеет никакого отношения к теме отказа, или отрицания и отречения, которая Вас интересует и исследованием которой Вы теперь заняты, поможет послужить чем-то вроде паузы или передышки, способной снять напряжение после жесткого текста Броха.
И наконец, я посылаю Вам то, без чего никак нельзя обойтись в работе, посвященной искусству Нет: эссе Малларме «Кризис стиха», написанное в 1896 году.
С Вас тысяча франков. Смею надеяться, что мои добавления Вам пригодятся.
Искренне Ваш Дерен.
37) Должен признать, что присланные Дереном выдержки из «Господина Теста» Валери – это настоящие жемчужины. «Господин Тест не был также и философом и ничем в этом роде, поэтому он много думал, ибо чем больше пишешь, тем меньше думаешь».[97]
38) Поэт, «осознающий себя поэтом», Джон Ките – автор важнейших идей о самой поэзии, которые он никогда не доверял ни предисловиям, ни сочинениям теоретического толка, а излагал исключительно в письмах к друзьям; особо следует отметить письмо, адресованное 27 октября 1818 года Ричарду Вудхаусу.[98] Там Китс говорит об отсутствии своего «я» у любого хорошего поэта, то есть такого, который умеет дистанцироваться и занять нейтральную позицию относительно им же высказанного.
В этом письме Ките отказывает поэту в собственной сущности, в личности, в том «я», от имени которого поэт мог бы искренне говорить. С точки зрения Китса, хороший поэт подобен хамелеону, ибо в равной степени наслаждается, создавая как героя-злодея (например, Яго у Шекспира), так и героя-ангела (например, Имогена у того же Шекспира).
Для Китса поэтическая личность – «все и ничто; в ней отсутствует все личное, она в равной мере наслаждается светом и тьмой <…>. То, что ужаснет добродетельного философа, приведет в восторг хамелеона-поэта». Вот почему из всех существ на земле поэт – «существо самое непоэтическое, у него нет своего „я“, он заполняет собой все земные оболочки».
«Солнце, – продолжает он в письме к другу, – луна, море, мужчины и женщины с их душевными порывами поэтичны и обладают неизменными свойствами; у поэта же никаких свойств нет, нет личности, из всех божьих творений он – самое непоэтичное».
Можно подумать, что Китс возвещает – на годы и годы опережая свое время – столь затасканное ныне «растворение „я“. Благодаря гениальному уму и мощной интуиции Китс предвидел и многое другое. Достаточно вчитаться в финал его письма к Вудхаусу когда после рассуждений о схожести поэта с хамелеоном он пишет совершенно неожиданную для той эпохи фразу: „А раз у поэта отсутствует все личное, я же причисляю себя к поэтам, то что удивительного, если я вдруг скажу, что больше писать не намерен“.
39) «Прощай» – короткий текст, включенный Рембо в книгу «Пора в аду». Кажется, будто поэт и на самом деле прощается с литературой: «Вот и осень! Но стоит ли жалеть о вечном солнце, если мы призваны познать божественную ясность – вдали от людей, которых убивает течение времени?»[99]
Зрелый Рембо – «Вот и осень!» – зрелый в девятнадцать лет, прощается с фальшивой, на его взгляд, иллюзией христианства, с последними этапами, через которые успела пройти его поэзия, прощается с попытками провидчества – одним словом, с собственными безмерными амбициями. Перед его взором расстилается новый путь: «Я силился измыслить новые цветы, новые звезды, новую плоть и новые наречия. Мнил, что приобрел сверхъестественную силу. И что же? Теперь мне приходится ставить крест на всех моих вымыслах и воспоминаниях! На славе поэта и вдохновенного краснобая!»
Ближе к концу есть фраза, ставшая знаменитой, и она, вне всякого сомнения, звучала именно как прощание: «Нужно быть безусловно современным! Никаких славословий, только покрепче держаться за каждую завоеванную пядь».
И все же я предпочитаю – хотя Дерен и не прислал мне его – более простое прощание с литературой, более незамысловатое, чем «Прощай» Рембо. Оно содержится в черновиках к «Поре в аду», и там говорится: «Теперь я могу сказать, что искусство – это глупость».