Илья сам не знал, куда повезет Настю. О том, чтобы вернуться с ней в табор, и думать было нечего. Как она станет там жить? Что делать? Идти вслед за кибиткой босиком по пыльной дороге? Бегать по площадям и улицам – «Дай погадаю, красавица»? Жечь лицо под солнцем, царапать руки, разжигая костер, носить воду? Да ни за что на свете он ей не позволит! Но и оставаться в Москве тоже нельзя было. Мелькнула было мысль о том, чтобы обвенчаться с Настькой где-нибудь на окраине, в Рогожской или Таганке, а утром вдвоем явиться в Большой дом и повалиться в ноги Якову Васильичу. Ну, покричит, ну, может быть, пояс снимет да отходит обоих… Так дело-то уже сделано, не воротишь, женой ему будет Настька. Так бы все и было, конечно… будь Настя обещана кому другому. Не Сбежневу. Илья понимал – дело не в том, будет или не будет Настька княгиней, а в сорока тысячах.
Он уже не раз видел, как по воскресеньям в гостиной Большого дома собираются цыгане, и Марья Васильевна кладет на стол огромную расходную книгу. Среди хоровых она называлась «зеленой» из-за обтягивающего ее сафьяна и пользовалась невероятным почитанием: кое-кто даже крестился при ее виде, словно на выносе иконы. Следом появлялась большая шкатулка из красного дерева с инкрустацией. Ключик от нее Марья Васильевна носила на шее. В шкатулке хранились все деньги, собранные хором за неделю работы в ресторане. Шкатулка торжественно отпиралась, и начинался расчет. В зеленую книгу были записаны все песни и романсы, которые исполнялись за вечер, учтена каждая пляска, указано, сколько заплачено гостями каждой певице, каждому гитаристу. Марья Васильевна, вооружившись счетами, подсчитывала это все, делила, складывала. Цыгане завороженно следили за ее действиями. Кое-кто, не доверяя счетам, считал в уме и на пальцах, сравнивал свои расчеты с цифрами Марьи Васильевны и успокаивался: ошибок сестра хоревода не делала никогда. Если при дележе денег и возникали скандалы, то совсем не из-за этого. Илья помнил, как однажды молоденькая плясунья Симка, скаля зубы, кричала на Настю:
– Лопни мои глаза, если я сама не видела! Тебе князь кольцо дарил с красным камнем за песню, за «Надоели ночи» дарил. Что я, слепая?! Все видели, милая, не беспокойся, все! Ты его хоть бы спрятала да напоказ не таскала, совсем стыда не осталось!
Бледная Настя сорвала с пальца кольцо. Яков Васильич тяжело взглянул на Симку:
– Ну-ка замолчи. Ей жених дарил, это – другое! Настька, надень обратно.
– Не надо, отец, – сказала Настя. Сказала тихо, но Симка захлебнулась на полуслове, растерянно оглянулась на цыган, ища поддержки, но все молчали. Повернулась к Симке: – Возьми. Мне не жаль, – золотое кольцо с большим рубином, звеня, покатилось по столешнице. – Может, это ты свои цацки в рукав прячешь. А я не научена.
– Я прячу? Я, ромалэ? Да что же это такое?! – заголосила было Симка, но Яков Васильевич взглядом остановил ее. Взяв со стола кольцо, протянул его Насте:
– Надень.
– Не буду! – отрезала Настя, отворачиваясь. – Оставь, отец, клади вместе с остальными. Сергей Александрович не обидится.
Яков Васильевич не стал настаивать, бросил кольцо в шкатулку с деньгами. Испуганная Симка спряталась за спины цыган, но на нее уже никто не обращал внимания. Все сделали вид, что ничего не произошло. Дележ продолжался.
После окончания расчета с теми, кто работал в хоре, в комнату входили старые цыгане. Илья знал их всех: Татьяну Михайловну, высохшую и маленькую старушку с поблекшими глазами, когда-то сводившую с ума всю Москву романсом «Плакали ивы», семидесятилетнюю Ольгу-Птичку, прозванную так когда-то за звонкий голос, тетю Пашу, которую длинно именовали Бессменная Графиня: она трижды была на содержании, и все три раза, как нарочно, – у графов. Приходили когда-то гремевший тенор Колька, теперь согнутый в три погибели, разбитый ревматизмом старик Николай Федорович; гитарист Граче, у которого дрожали покрытые коричневыми пятнами руки; бас Бочка, седой как лунь, охрипший и сгорбившийся. Хор не оставлял своих, и деньги выделялись каждому. Получив свою долю, старики спокойно и с достоинством благодарили и, не считая денег, уходили.
Конечно, солисты зарабатывали больше остальных. Но Илья знал, что Зина Хрустальная содержит чуть ли не полсотни родственников, проживающих в Таганке; что Митро должны деньги – и черта с два вернут! – два десятка нищих цыганских семей из Марьиной Рощи. По поводу последних Митро ругался: «И надо же было туда сестру замуж отдать! Теперь, хочешь не хочешь, вся Марьина Роща нам родня. Чуть что – являются, просят. Тьфу! Что я им – Попечительский совет?! А куда денешься?» Кузьма слал деньги в Ярославль; в доме братьев Конаковых постоянно толклись какие-то тетки, дядья, племянники… Так было всегда. И в таборе Илья видел то же самое: стоило кому-нибудь из цыган зажить побогаче, как немедленно объявлялись какие-то нищие, седьмая вода на киселе, родственницы, которых нужно было брать в семью, кормить, одевать и считать кровными. Все это называлось «романэс» [42] и обсуждению не подлежало.
У семьи Васильевых такой родни тоже было не счесть. И все цыгане Москвы слышали, что после Рождества Настя выходит замуж за князя Сбежнева. Все знали, сколько денег после этого пойдет хору. Все ждали. Сорок тысяч были огромными деньгами, и кто бы стал слушать Настю, которая вдруг заявила бы, что она не хочет выходить за графа? Кому бы пришло в голову даже спрашивать ее об этом? Ни за одну хоровую девчонку еще не давали таких денег. И что скажут цыгане, если завтра наутро Настька явится к отцу с мужем – и вовсе не с тем, с каким нужно? Илья хорошо понимал: житья после этого им с Настей в Москве не будет.
Ну и ладно! И наплевать! Других мест нету будто? Уедут в Ярославль, в Тулу, в Калугу. Даже и в Санкт-Петербург можно. Настьку любой тамошний хор с руками оторвет – здесь, в Москве, она королева, а там еще выше будет. Может, и его возьмут. А не возьмут, тоже не беда, – если в городе хоть какой-то конный базар будет, с голоду они не помрут. И как бы ни кричала Настька, что никаких денег ей не нужно – о них тоже думать надо. Дети пойдут, святым духом сыты не будут.
Хорошо бы сына первого… И второго. И третьего тоже, а потом Настька пусть делает что хочет, хоть табун девок рожает одну за другой. К тому времени они уже точно станут на ноги и можно будет с чистой душой откладывать хоть на десяток приданых… Размечтавшись, Илья не особенно следил за дорогой и уже прикидывал, во что ему обойдется свадьба старшего сына, когда вдруг обнаружил, что стоит посередине Большой Садовой. Тишинка, где он рассчитывал отловить Кузьму, была совсем в другой стороне. Выругавшись, Илья развернулся, подождал, пока мимо не спеша проедет извозчик с пассажиром, перебежал улицу… и нос к носу столкнулся с Катькой – рыжей горничной Баташевых.
– Илья, чертов сын! – заверещала она на всю Садовую. – Да ты это или нет?! Ну, бог тебя послал, я как раз к вам бегу!
– Что стряслось? – испугался он.
– Совесть у тебя есть или нет, вурдалак?! Ты что, не слыхал?
– О чем?
– Да Иван же Архипыч в Пермь уж неделю как укатимши!
Только тут Илья понял. И сам не ждал, что так испугается.
– Ну и черт с ним. Мне какое дело?
– Илья, да ты что? – всплеснула Катька руками. – Неужто тебе в тот раз плохо было? Барыня, голубушка, исстрадалась за ним, исплакалась, голубица моя сизая, каждую ночь подушку слезами мочит, а он… Черт неумытый, совсем стыд потерял! Хоть бы раз зашел, образина ты адская!
Илья молчал. С той ночи, проведенной в спальне Баташевой, прошло больше месяца, но он лишь недавно перестал вспоминать о случившемся. В первые дни было совсем никуда – так и стояли перед глазами серые, мокрые от слез глаза, светлые косы, белое тело, просвечивающее сквозь рубашку, плечи, грудь… Мгновенно делалось жарко, в глазах темнело, и он едва удерживал себя от того, чтобы не понестись сломя голову туда, в Старомонетный… Но об этом и думать было нельзя: Илья хорошо помнил, какого страху натерпелся в ту ночь в коридорах и закоулках чужого дома. Тем более что Баташев был в Москве, вел свою коммерцию и несколько раз даже заезжал к цыганам: послушать Глафиру Андреевну. Потом понемногу схлынуло, Илья уже не вспоминал о Баташевой и даже раза два, поддавшись на уговоры, смотался с Митро к мадам Данае. Хорошего, конечно, в этом было мало, но Митро успокаивал: «Ничего не поделаешь, чаво. Раз мужиком родился – надо». И вот теперь Катька… Неужели не забыла его Лизавета Матвеевна?
Горничная словно угадала мысли Ильи.
– Тебе, кобелю, хорошо, дело свое паскудное сделал, позабавился – и в сторону! А мне каково? Я ведь каждый божий день вижу, как Лизавета Матвевна убивается. И добро бы по красавцу сохла, а то – лешак лешаком, господи прости, во сне узришь – не открестишься… Раньше я ее все успокаивала: не плачьте, говорю, не может он прийти, хозяин дома, поостеречься надо… Она вроде бы верила. А сейчас что я ей скажу?! Что у тебя, цыганская морда, последняя совесть почернела и отвалилась?!
– Послушай… – Илья собрался сказать все как есть – что он женится и завтра уезжает из Москвы, что у него и в мыслях не было обижать Лизавету Матвеевну, что баба она хорошая и дай бог ей какого-нибудь офицера или хотя бы приказчика для забав, коль уж с мужем совсем худо. Но взгляд его случайно упал на другую сторону улицы. И слова застряли в горле: по Садовой шла Настя.
Она была одна. В своем чернобуром полушубке, красном полушалке, накинутом на голову, и с каким-то узелочком в руках. Шла торопливо, почти бежала, то и дело оглядываясь через плечо. Не сводя с нее глаз, Илья отстранил с дороги Катьку.
– Прости… тороплюсь. После поговорим.
– Эй, Илья! – растерянно закричала та вслед. – Куда ты, проклятый? Что мне барыне говорить? Придешь вечером, ворота отпирать али нет?
– Отпирай что хочешь… – не думая бросил он и пошел за красным полушалком.
Сначала Илья хотел просто догнать Настю. Но уже через несколько шагов в душе заскреблось что-то нехорошее. Куда она бежит? Одна, даже не взяла извозчика… И наверняка никому не сказала… А почему она отказалась уехать с ним сразу, выпросив себе один день? Для чего он ей понадобился? А ему, ошалевшему от радости, даже в голову не пришло спросить об этом…