Барыня уходит в табор — страница 38 из 62

А наутро грянула еще одна новость. Принес ее Кузьма, который примчался с Сухаревки, – мальчишка ворвался в залу Большого дома прямо в облепленных снегом валенках и дурным голосом завопил, что князь Сбежнев уехал из Москвы. Тут же сбежались цыгане, комната потонула в воплях, проклятиях и вопросах, Кузьму чуть не разорвали на части. Митро, дубася кулаком по столу, орал, что убьет проклятого мальчишку, если тот выдумал хоть слово. Кузьма бил себя в грудь и клялся всеми родственниками и святыми, что не врет. На Якова Васильева было страшно смотреть. Через несколько минут он вместе с сестрой мчался на извозчике в Копьевский переулок.

Увы, все подтвердилось. Особняк в Копьевском был заперт, цыган встретил сонный дворник, объявивший, что барин уехал ночью по срочному делу, куда – не сказал и велел не ждать. На осторожный вопрос Якова Васильева, не приходила ли вчера к барину молодая цыганка, дворник заявил, что никаких-таких цыганок он здесь не видал и, даст бог, не увидит до конца дней своих. В молчании брат и сестра вернулись на Живодерку.

В течение недели в Большом доме проходили заседания заинтересованных лиц. Предположения высказывались различные, но все они сводились к одному: барин одумался и пожалел отдавать сорок тысяч за хоровую цыганку. В конце концов это вынужден был признать даже Митро, до последнего защищавший князя. Марья Васильевна тоже все никак не могла поверить в вероломство Сбежнева и даже предприняла отчаянную поездку на Ордынку, к капитану Толчанинову. Но и Толчанинов, и маленький Никита Строганов были изумлены не меньше цыган и ничего вразумительного по поводу исчезновения своего друга сказать не могли. В качестве последнего средства Митро битых два часа угощал водкой в трактире дворника из Копьевского переулка, но тот даже во хмелю был тверд и непреклонен: барин уехал невесть куда, цыганки в особняке не было, а он – человек маленький и господские причуды разбирать не нанимался.

Стало очевидным, что внести ясность в происходящее может только Настя. Жар ее быстро прошел, но с постели она не вставала. Целыми днями лежала, отвернувшись к стене и закрыв глаза – непричесанная, неодетая, почерневшая. Цыгане ходили на цыпочках. Каждый, вошедший в Большой дом, едва поздоровавшись, спрашивал: как Настя? Марья Васильевна только разводила руками. Стешка не вылезала из Настиной комнаты. Стараясь расшевелить больную, она рассказывала той московские новости, напевала романсы, делилась сплетнями. Настя слушала ее молча, не открывая глаз. Если и разжимала губы, то лишь для того, чтобы попросить: «Уйди, ради бога». Стешка спускалась в залу и ревела в кольце цыган:

«Ничего не хочет! Есть не хочет, пить не просит, не поет, не плачет, гитару под самый нос сую – отпихивает… Ну, что мне делать? Ну, что, дэвлалэ, ну, что… Ух, попадись мне только Сбежнев этот! Пес паршивый, я его на лоскутья своими руками порву! Кто ж знал, что она его так любила?!»

Цыгане только переглядывались.

Положение осложнялось еще и тем, что посетители осетровского ресторана сорвали себе голос, требуя к столикам «несравненную Настю». Раз за разом Яков Васильевич объяснял, что звезда хора серьезно больна и петь не может. Но поклонникам Насти этого было мало, и они целыми компаниями являлись в дом на Живодерке, желая лично справиться о здоровье «божественной». Доходы хора, утратившего сразу двух ведущих солисток (Зина Хрустальная не появлялась в Москве с ноября), заметно упали. Кое-как выручали Илья и Варька, давно освоившие весь репертуар хора и густо обросшие почитателями. В ресторан уже специально приезжали «на Смоляковых», ахали, слушая хватающий за сердце тенор некрасивого хмурого парня, восхищались бархатным голосом его сестры, просили все новых и новых романсов. Якова Васильевича беспокоило лишь одно: за полгода пребывания Ильи в хоре он так и не смог добиться от него улыбки на публику.

– Пойми, парень, люди повеселиться пришли, – терпеливо объяснял он, – отдохнуть, себя показать, деньги швырнуть цыганкам. А ты перед ними стоишь, как дух нечистый. Поёшь веселое, а лицо – будто всю родню похоронил. Трудно тебе зубы показать?

– Забываю я, Яков Васильич… – бурчал Илья. Открыто пререкаться с главой хора он не смел, но в душе был твердо уверен: делать из себя скомороха на потеху барам он не будет. Пускай Кузьма им скалится, да Митро, да девки – им привычно. А он, Смоляко, – ни за что, пусть лучше недоплатят. Без этого тошно.

Гости понемногу отогрелись, разговор стал оживленнее, а торжественно внесенный Дормидонтовной самовар был встречен дружным возгласом восторга. Все – и студенты, и цыгане – собрались за большим столом. Чай разливала Марья Васильевна, расписные чашки с позолотой плыли по рукам. Кузьма и Митро, весело переглянувшись, взялись за гитары, Стешка поставила на серебряный поднос самую большую чашку и тронулась с ней к Рыбникову:

Как цветок душистый аромат разносит,

Так бокал налитый гостя выпить просит!

Выпьем за Никиту, Никиту дорогого,

Свет еще не создал красивого такого!

Под общий смех Рыбников пригубил чай и картинно положил на Стешкин поднос вместо ассигнации огромную воблу:

– На здоровье дорогим хозяевам! – и внезапно загремел так, что дрогнули оконные стекла и задребезжал фарфор: – Мно-о-о-огая лета!

– Чашки! Чашки мои! – Марья Васильевна шутливо замахнулась на хохочущего Медведь-гору. – Ума ты лишился, Никита Аркадьич? Посуда дорогая, старинная, от твоей голосины полопается еще! Что я дочери в приданое пущу?

Чуть поодаль Немиров донимал настороженного, как еж, Илью:

– Я ведь прошу совсем немного… Как тебя зовут – Илья? Чудесно, а я – Иван, можешь сразу на «ты», без церемоний…

– Не положено, – сомневался Илья. – Вы – барин все-таки.

– То-то и оно, что все-таки, – поморщился Немиров. – Тятенька имел скобяную лавку в Старом Осколе… Ну, не об этом речь. Я тебя очень прошу – посиди покойно несколько минут, я хочу сделать наброски. Будет интересно… Настоящий цыган из табора… У тебя, видишь ли, очень характерный типаж.

Илья пожал плечами, сел так, как просил чудной барин, – на полу, положив гитару на колени и поджав под себя ноги. Хотел было сказать, что у них в таборе гитар не водилось: никто не умел на них играть, да и как прикажете возить ее с собой – в бричке, к оглобле привязавши? Но, подумав, Илья промолчал. Пусть господа тешатся.

Стешка вытащила из вазы самый большой пряник. Впилась в него зубами, с набитым ртом напомнила:

– Владислав Чеславыч, стих обещали…

Заволоцкий вспыхнул. Сидящий рядом Рыбников добродушно ткнул его кулаком:

– Спой, светик, не стыдись… Не мучь общество.

– Да я… в общем-то и не… Так, сущая безделица… – смущенно пояснил Заволоцкий. – Просто вдруг пришли в голову какие-то глупейшие строчки. Право же, даже неловко читать.

– А если я попрошу-у-у? – сладко сощурилась Стешка.

От ее кокетливой гримаски бедный студент покраснел еще гуще и забормотал что-то о собственной безнадежной бездарности и злоупотреблении благожелательностью друзей. Потребовались дружные уговоры всех присутствующих, прежде чем Заволоцкий, отчаянно конфузясь, вышел на середину комнаты и начал читать.

После первых же строчек в комнате воцарилась тишина. Чуть слышно потрескивали дрова в печи. Отблески свечей дрожали на паркете, поблескивали синие морозные узоры на окнах. Негромко звучал голос Заволоцкого:

Как хочется хоть раз, последний раз поверить…

Не все ли мне равно, что сбудется потом?

Любви нельзя понять, любви нельзя измерить, —

Ведь там, на дне души, как в омуте речном.

Проглянет солнца луч сквозь запертые ставни,

И все еще слегка кружится голова.

По-прежнему звучит наш разговор недавний,

Под струнный перебор звучат твои слова…

Не нужно ничего – ни слез, ни сожалений.

Покоя никогда мне больше не вернуть.

Но хочется хоть раз, на несколько мгновений

В речную глубину без страха заглянуть…

Дочитав последнюю строку, бледный Заволоцкий осторожно поднял глаза на Стешку. Но, к его великому изумлению и негодованию, цыганка не удостоила его даже взглядом. Она с открытым ртом смотрела через его плечо. Недоумевая, студент обвел глазами цыган и увидел, что все они как один уставились на что-то за его спиной. Заволоцкий обернулся.

В дверях залы стояла Настя. Даже в полумраке залы было заметно, как сильно она похудела. С осунувшегося лица лихорадочно блестели запавшие глаза. Под резко обозначившимися скулами лежали тени. Небрежно заплетенные косы, как растрепанные смоленые веревки, висели до колен. Настя молчала. Молчали и цыгане. Звенящую тишину внезапно разорвал гулкий звук: это упала с колен Ильи на пол гитара.

– Осторожнее, черт… – машинально сказал Митро. И, опомнившись, кинулся к сестре: – Настька! Дэвла! Ну… как ты? Как ты, девочка? Ты… зачем встала-то?

– Добрый вечер всем, – тихо произнесла Настя. Слабо улыбнулась. Под ошеломленными взглядами цыган подошла к Заволоцкому:

– Владислав Чеславович, вы это свои стихи читали? Что за прелесть… По-моему, куда лучше, чем раньше.

– Настасья Яковлевна… – растерянный Заволоцкий взял ее за руку, коснулся губами запястья. – Как вы себя чувствуете?

– Хорошо… Хорошо. Это наши дурни вас напугали? – Настя снова улыбнулась. – Я давно уж и не больна, все прошло. Ой, да гостей-то много! Никита Аркадьич, и вы, барин, – здравствуйте. Давно что-то не захаживали. К маменьке ездили или экзаменья сдавали?

– Черт возьми, как я рад вас видеть! – смущенно проворчал Рыбников, поднимаясь и беря Настю за обе руки, утонувшие в его огромных ладонях до самого локтя. – Как ваше драгоценнейшее? Вы изрядно перепугали всю живодерскую общественность. Помилуйте, разве можно так себя вести?

– Да уж простите меня, дуру, – в тон ему повинилась Настя, присаживаясь на диван. – В самом деле – распустилась… А какие стихи-то чудесные, Владислав Чеславович! Особенно вот это – про глубину речную… Давайте из этих стихов новый романс сделаем!