Барыня уходит в табор — страница 39 из 62

Бледный от счастья Заволоцкий теребил в пальцах край сюртука и бормотал, что ради бесценнейшей Настасьи Яковлевны он готов не только романс, но и кабацкую песню сотворить из собственного опуса. Стешка сидела надутая. Цыгане взволнованно переглядывались. На лице Митро появилась недоверчивая улыбка. Илья, сидящий на полу, жадно, во все глаза смотрел на Настю.

Вот уже месяц, как он не видел ее. Месяц – с того самого проклятого вечера, когда у ворот княжеского особняка отказался от своего слова. Слышал, конечно, о ней – от Варьки, от забегавших в дом цыган, знал, что больна. Иногда настоящий смертный ужас подкатывал к горлу – вдруг помрет… Илья вспоминал молитвы, заходил в церковь на углу, до рези в глазах смотрел в темные, неласковые лики святых, пробовал молиться – не выходило, неумелые просьбы застревали в горле. А потом, ночами, чуть не выл, вспоминая – по кому сохнет, из-за кого умирает Настька. Ведь любила же князя, проклятая! Любила, дрянь, любила, потаскуха, любила, подстилка барская, любила… Так любила, что не боялась ни отца, ни хора, сама средь бела дня ходила к нему… Если б он, Илья, раньше знал про то – шагу бы к ней не сделал. И тут к горлу подступала нестерпимо горькая, до слез, обида. За что же Настька так обошлась с ним? Он ведь не просил… Не бегал за ней, не докучал, ничего не хотел, душу не мотал всякой любовной чепухой… Зачем же обманывать было, клясться, что любит, что согласна уехать с ним? Неужто просто хотела позабавиться? При мысли об этом темнело в глазах, Илья до боли вжимался лицом в подушку, шептал самые страшные ругательства, какие только знал… А перед глазами, хоть режься, стояло бледное лицо с мокрыми от слез глазами, растрепанные косы, дрожащие губы… Вставал, крестился, пил воду в сенях. Помогало, успокаивался. Ненадолго.

Сколько раз он представлял себе их встречу. Сколько раз уверял себя, что в сторону ее не повернется, не взглянет даже, уйдет, как только увидит… И вот – сидит и смотрит, как дурак, во все глаза! А она, проклятая… Как будто его тут нет вовсе. Сидит и разговаривает с Рыбниковым, и манит к себе Митро с гитарой, и смеется над Стешкиными глупостями, и… и как будто не было ничего.

Цыгане, смеясь и подталкивая друг друга, сгрудились возле рояля, за который важно уселся Рыбников:

– Послушайте, Настасья Яковлевна! – он рассыпал по клавишам рыдающее арпеджио, вполголоса запел: – «Как хо-о-очется хоть раз, последний раз поверить…» Так?

– Да нет, Никита Аркадьич. Мне по-иному слышится… – Настя облокотилась на рояль, тихо напела: – «Любовь нельзя понять, любо-овь нельзя измерить…» Выше, понимаете? Тогда за самое сердце берет.

– Любопытственный термин… – буркнул Рыбников, беря мощное фермато. – Но что-то гениальное в этом есть… Эй, Заволоцкий! Автора на сцену! Хватит краснеть, дуй сюда! Как, по-твоему, будет ли сдиезированный соль-минор должным образом «забирать за сердце»? «Любо-о-о-овь нельзя понять…»

– Боже правый, да не так! – раздосадованно сказала Настя. – Митро, поди сюда! Ну, ты-то понимаешь, что я хочу? Играй!

По лицу Митро было отчетливо видно, что он понимает еще меньше Рыбникова, но готов играть что угодно – лишь бы Настя не загрустила снова. Взяв гитару, он наугад взял несколько аккордов, и, к изумлению всех присутствующих, Настя радостно воскликнула:

– Да, так! Еще! Играй еще!

Вскоре и самовар, и пряники были забыты. Молодые цыгане, усевшись возле рояля, жадно следили за схваткой Рыбникова, Митро и Насти. Мелодию для новоиспеченного романса подобрали довольно быстро, спели несколько раз под одобрительное покряхтывание присутствующих. Стешка уже сорвалась было звать Якова Васильевича на прослушивание, но Настя снова забеспокоилась:

– Нет… Опять не то что-то… Владислав Чеславыч! Господин сочинитель! Нельзя ли еще строчечку? Сюда бы припев хорошо, просто сам просится!

– Но… как же? – растерялся Заволоцкий. – Матка боска, не слишком ли будет длинно?

– А вы еще что-нибудь про глубь речную. Это самое красивое, – серьезно сказала Настя. Свечи тронули оранжевым отсветом ее лицо, заблестели в глазах. Она стояла в двух шагах от Ильи, и на какой-то миг ему даже показалось – вот-вот взглянет… Но она не обернулась. Выжидательно смотрела на смущенного студента: – Пожалуйста, Владислав Чеславыч! У меня уж и первая строчка есть! Что, если так: «Пусть эта глубь – безмолвная…»

– Пусть эта даль – туманная… – неуверенно продолжил Рыбников из-за рояля, и Настя восхищенно закивала. Вдвоем они уставились на Заволоцкого, который, нахмурившись и раскачиваясь на пятках, напряженно думал.

Цыгане боялись и рот открыть и лишь завороженно следили за качанием «господина сочинителя», сопровождающимся невнятным бормотанием:

– Размер совсем другой… Меняется рифма… С женской на мужскую… Черт знает что… «Пусть эта глубь – безмолвная… Пусть эта даль – туманная…» Хорошо, черт возьми! – он перестал качаться, обвел цыган загоревшимися глазами. – Настасья Яковлевна, а что, если так – «сегодня нитью тонкою связала нас судьба»?

– Правильно! – хором закричали Рыбников и Настя. – А дальше?

– Твои глаза бездонные… – подсказал, усмехнувшись, Митро.

– Твои стихи бездарные… – буркнул в рифму Рыбников, но на шутника гневно обрушились всей компанией, и он, замахав руками, завопил: – Отстаньте, вражьи дети! Дальше вам любой раёшник сложит! Твои глаза бездонные – и губы твои алые! И руки твои белые! И грудь твоя безмерная… прощенья просим у дам-с… Ну же, Заволоцкий! Кто из нас, в конце концов, пиит?

«Пиит» наконец добился внимания, перекричав поднявшийся в комнате хохот. Он заявил, что если некоторые варвары и неучи закроют рот, то он прочтет почти сложившийся в голове вариант припева.

Настя отчаянно замахала руками на цыган, и стало тихо. Заволоцкий, запинаясь, прочел:

Пусть эта глубь – безмолвная, пусть эта даль – туманная,

Сегодня нитью тонкою связала нас судьба!

Твои глаза бездонные, слова твои обманные

И эти песни звонкие…

Заволоцкий запнулся, виновато пожал плечами. Цыгане все как один подались к нему, чувствуя – рождается что-то небывалое. Настя сжала ладони, как на молитве. Рыбников сморщился, словно от сильнейшей боли, застонал:

– Ну давай же, Владька! Давай, сукин сын! Сущий пустяк остался! «Твои глаза бездонные, слова твои обманные и эти песни звонкие…»

– Свели меня с ума… – вдруг раздалось с пола.

Тишина. Чье-то тихое «ах…»

– Не подойдет так? – хрипло спросил Илья.

Вокруг молчали. Илья видел два десятка ошеломленных взглядов, буравящих его. Еще месяц назад он сквозь землю бы провалился от такого внимания к своей персоне. А сейчас видел лишь черные, лихорадочно блестящие глаза Насти. Впервые за вечер она повернулась к нему.

– Ура! Браво! – грянул Рыбников. – Недурно пущено! Илья, да ты, оказывается, тоже поэт!

– «Судьба – с ума»… Довольно слабая рифма, – нахмурился Заволоцкий, но профессиональная критика утонула в радостном гаме.

Вся компания кинулась к роялю, но Митро с грохотом захлопнул крышку и, перекрыв своим басом взрыв возмущенных голосов, заорал, что романс должен пойти только под гитару, а петь должен только Илья.

– Настька! Ну скажи ты им, скажи сама! Кто лучше Смоляко споет?

– Никто, – хрипло сказала Настя, глядя в темное окно. – Илья… окажи милость.

За мерзлыми стеклами летел снег. Красные язычки свечей дрожали, отражаясь на крышке рояля. Где-то в глубине дома мерно тикали часы. Перебивая их, чуть слышно всхлипывала гитара Митро. Негромко, вполсилы звучал голос Ильи:

Не нужно ничего – ни слов, ни сожалений,

Былого никогда нам больше не вернуть,

Но хочется хоть раз, на несколько мгновений

В речную глубину без страха заглянуть.

Пусть эта глубь – безмолвная, пусть эта даль – туманная,

Сегодня нитью тонкою связала нас судьба.

Твои глаза бездонные, слова твои обманные

И эти песни звонкие свели меня с ума…

Если бы это пение услышал Яков Васильев, Илья вылетел бы из хора в тот же день. Не хватало дыхания, голос срывался, пересохшие губы дрожали. Он пел, глядя поверх голов цыган в синее, покрытое ледяной росписью окно, словно со стороны слыша собственный голос. Впервые за полгода, проведенные в хоре, он видел, ясно видел то, о чем пел. Стояла перед глазами черная речная гладь, подернутая седым туманом, мутным пятном светился огонь на дальнем берегу. Даже холодную прибрежную сырость Илья ощущал всей кожей, и молчание воды, и лунный обманчивый свет, и бездонную, стылую глубину реки. И стояло перед глазами бледное лицо с двумя черными ямами глаз. Настя… Настя… Настя… Почему, за что? Что он сделал, чем обидел ее? За что…

Гитара смолкла. В комнате повисла тишина. Илья стоял с опущенной головой. Больше всего хотелось повернуться и выйти вон.

– М-да-а-а… – нарушил тишину задумчивый голос Рыбникова. – Это, пожалуй, будет посильнее «Невечерней»… Как вы думаете, Настасья Яковлевна… Настасья Яковлевна?!

Илья вскинул голову. И успел заметить лишь мелькнувший подол черного Настиного платья. Закрыв лицо руками, она молча метнулась вон из комнаты. Хлопнула дверь. Стешка, ахнув, вскочила было, но нахмурившийся Митро поймал ее за рукав:

– Сиди, дурища…

– Мы ее расстроили, – огорченно сказал Заволоцкий. – Не нужно было разводить эту вселенскую печаль, она еще нездорова…

– Нет, брат, тут другое, – Рыбников ожесточенно поскреб в затылке. – Да-а-а уж… Ну что ж, Илья, давай еще раз? Репетнем? Что-то ты, душа моя, петухов пускать начал.

– Не буду, – процедил сквозь зубы Илья. И, не замечая обиженного взгляда студента, ушел на диван. Там присел рядом с художником, про которого в пылу сочинительства все забыли.

Немиров, за весь вечер не проронивший ни слова, торопливо чиркал сточенным карандашом по бумаге. Илью он даже не заметил. Тот осторожно поднял с пола упавший листок бумаги. Усмехнулся, рассмотрев собственную физиономию с тем самым выражением на ней, которое Яков Васильев называл «всю родню похоронил». Получилось очень похоже. Заинтересовавшись, Илья глянул через плечо Немирова.