– Откуда знаешь? – задал вопрос обескураженный отец Франциск.
– Со вчерашнего такое пошло, верный человек мне вечером рассказал. Я на рассвете пошел на рынок, так и есть – едва людишки собрались, так выискался молодец и кричит: слышали, мол, люди города Малена, епископ новый ругал вас, горожан, скаредными, мол, мало вы подаяний после службы жертвуете, мол, мало церкви оставляете.
Епископ вспомнил: да, он в том упрекал горожан пару раз.
– А епископу старому, – продолжал монах, – денег хватало. Он убогих и бесплатно привечал, без серебра.
– И что люди? – спросил отец Франциск.
– Люди его слушали, – отвечал монах. – Он еще и на телегу для зычности залезал, так к нему со всех углов сходились.
– И не бранили его люди?
– Нет. Таких не было. Слушали…
– Слушали? – Епископ все больше настораживался. – А меня бранили?
– Вас бранили.
– И как?
– Подло, – отвечал монах, но не уточнял как, видимо, не хотел расстраивать монсеньора.
– Да говори же уже.
– Лаяли вас люди сквалыгой.
Епископ видел, что тот недоговаривает.
– Еще, еще как лаяли?
– Вором.
– Вором?! – воскликнул отец Франциск в негодовании. – Вором?! А еще как?
– Еще свиньей в сутане, – выдохнул монах.
– Так похабник кричал или чернь рыночная?
– Чернь, монсеньор, чернь.
Епископ как был, в полуоблачении, подскочил к монаху и, тыча пальцем в его старческую грудь, заговорил:
– Разбойники! Похабники! Вызнай мне непременно зачинщика разбоя этого. Вызнай непременно! – Он отвернулся. – Хотя, кажется, я знаю одного такого, кто со мной тут недружен. – Отец Франциск уже писал гневное письмо архиепископу и еще в одном письме жаловался курфюрсту Ребенрее, его сеньору, но этого, судя по всему, было мало. Епископ негодовал. – Обязательно все вызнай.
– Как пожелаете, монсеньор. – Монах поклонился.
Все это было дурно, хоть и не был Франс Конрад фон Гальдебург человеком злым или даже воинственным, но тут он спустить не мог. Слыханное ли дело: кто-то в городе взялся подрывать его авторитет. Да не просто его авторитет, а в его лице авторитет святой матери церкви.
Он быстро облачился. Людей полон храм, многим места не хватило. В первых рядах люди знатные, пришли слушать субботнюю литургию. Отцу Франциску думать надобно о службе, а у него похабники городские из головы не идут. Черт бы их подрал. Помощник органиста уже побежал меха качать. Хоры затянули «Слава в вышних Богу и на земли мир…». Красиво поют, хоть прихожане слов и не понимают, но дух благолепный по храму разливается. Хороший хор собрал старый епископ, что уж там говорить.
Вышел наконец новый епископ на амвон в прекрасном своем облачении, встречали его служки и младшие братья. Епископ целовал алтарь. Люди встали дружно с мест своих. Ему бы после целования алтаря на кафедру взойти, все-таки епископ, не поп простой, а он и забыл, и никто из ближних, подлецов, ему не подсказал. Тоже, дураки, забыли, видно.
Думал епископ удивить всех знаменитой Тридентской мессой, которую учил наизусть много лет. Остановился отец Франциск, замер на мгновение и прямо с амвона начал зычно и звонко, воздев руку к Господу, читать мессу:
– Господи, удостой меня быть орудием мира твоего…
Хоры сразу смолкли.
Читал он проповедь, конечно, на языке пращуров, так что никто бы и не заметил, ошибись он. Но не шли, не шли похабники городские у него из головы, видно, поэтому на первых словах отец Франциск и запнулся. Запнулся и замолчал. Стоял, руки воздев и хлопая глазами, смотрел на паству. Викарий Христофор, второй человек в храме, принялся шептать ему слова продолжения:
– Господи, да придай мне смирения… Чтобы не возгордиться сим…
А отец Франциск словно не слышит его. Стоит, глаза в паству таращит.
– Господи, да придай мне смирения… – шепчет молодой монашек, что стоит сразу за правой рукой епископа, думая, что не слышал епископ викария.
А Франс Конрад фон Гальдебург, епископ Маленский, словно в соляной столб превратился, ни слова из себя выдавить не может.
– Господи, да придай мне смирения… – уже громче говорил викарий.
А епископ все молчал.
По рядам прихожан сначала шуршание пошло – то жены в удивлении ноги переставляли, юбки у них при этом шуршали. А потом и шепот, сначала удивленный, а потом и обидный, с ухмылочками. А уже после, видя, что епископ закостенел совсем, и смешки послышались. И будь только смешки – это еще полбеды; какой-то подлец вдруг негромко, но так, что слышно стало на весь храм, закричал обидно петухом. Наверное, пробудить замершего святого отца желая. Епископ от подлости такой и встрепенулся, ожил да как закричит:
– Кто посмел? – И кинулся вдоль прохода к тому месту, откуда кукарекали. – Кто осмелился в храме Божьем голосом нечистого зверя кричать?
Бежит, злится, а ноги в одеяниях путаются, как не падает – непонятно. Попы на амвоне переглядываются неодобрительно, губы поджав: чудит святой отец. Мальчишки на хорах, подлецы, так в голос смеются. Паства с мест встает, чтобы видеть, что происходит. А отец Франциск к месту, с которого, как ему казалось, петухом кричали, подбежал да еще громче возопил:
– А ну, отзовись, кто тут кричал зверем нечистым? Не прячься, охальник, я не увидал, так Господь тебя видит!
Но никто не отзывается. А тут с другого конца храма, да уже не тихо, а на весь храм снова кто-то петухом кричит – протяжно, с хриплым переливом.
И епископ, честь сана своего позабыв и чин тоже, срывается на крик:
– Охальники, по базарам меня лаете, теперь и в дом мой пришли меня ругать!
А сам при этом бежит снова по храму. Епископу истинному, да в облачении, и ходить-то быстро нельзя, не по чину сие, а этот бегает, как мальчишка-посыльный. Викарий даже глаза отвел, не хотел старый поп на этот позор смотреть. И ведь что хуже всего, так это смех. Мало ли в храмы дураков-охальников приходит, что святых отцов перебивают да шутят во время служб. Прихожане таких и сами одернут, если нужно, а тут смеются люди над епископом. И хуже всего, что и женщины смеются. Обычно набожные и тихие, а тут многие рты ладонями закрывают и хихикают над первым священником графства.
– Кто? – кричит отец Франциск, добежав до нужного места. – Кто посмел? Кто осмелился?
Не успели ему ответить, как с того места, где первый раз «петух» кричал, снова кукареканье слышится. И уж тут народ стал смеяться, не стесняясь, даже жены ртов не прикрывали больше. А еще и свистнул кто-то. Уже не хохот, а улюлюканье по дому Господа понеслось. До самых образов под потолком долетали срам и поругание. Вертеп, вертеп, а не храм.
– Господи, – говорил викарий, закрывая глаза рукой, – как бы храм по новой святить не пришлось.
– Позор-то какой, на все окрестные земли позор тогда будет, – в тон ему причитал еще один старый поп.
Уж как дослужили сию службу викарий и его помощники, они сами не помнили, знали, что под хохот и насмешливые разговоры паствы, которая проповедь и не слушала. Викарий старался, торопился закончить дело, все совершал сам, потому как первосвященника своего, который убежал от позора в ризницу, так до конца ритуала и не видел.
А на выходе после службы почти никто денег в соборную кружку не кидал. Люди выходили, вспоминали конфузы епископа, посмеивались. Женщины и те смеялись, не стесняясь. А у ступеней храма собралась немалая группа зажиточных горожан, они уж хохотали без стеснения. И один из них, тот, что в большом берете, спрашивал другого:
– А ты, Отто Броммер, и ты, Вольф Мейер, не боитесь вы, что Господь накажет вас за то, что вы орали петухом в его доме?
– Так мы орали не для себя, – смеялся тот, что был одет в яркий колет с резаными буфами. – То мы делали не для смеха и не из озорства глупого, а для товарища, для брата-солдата.
– Верно-верно, – поддерживали его другие мужи, что стояли тут кругом, тоже посмеиваясь, – то не для шалости, а для святого товарищеского дела.
– То так братья, то истинно, Бог всегда на нашей стороне, господа ландскнехты. Так пойдемте промочим горло и как следует поедим, я за все плачу, – предложил тот, что был в богатом берете.
Зажиточные господа отвечали на такое предложение дружным согласием.
Глава 24
За быстрым шипением следует звонкий хлопок, а за стрелами быстрого оранжевого огня вылетают и расплываются в воздухе молочно-белые клубы дыма.
– Второй ряд на линию стрельбы! – кричит совсем еще молодой ротмистр. – Первый – заряжаться!
Стрелки первой линии кладут мушкеты на плечо, берут рогатины и, чуть толкаясь со стрелками второй линии, идут назад. Стрелки второй линии занимают их место. Не спеша ставят рогатины, кладут на них мушкеты и… ждут, дуют на фитили. Не стреляют. Команды не было, да и, пока ветер хоть чуть не разгонит дым, не видно, куда стрелять. До мешков, набитых песком, сто шагов, не меньше, – далеко, через этот плотный белый дым толком не прицелишься.
Ротмистр Вилли дожидается, пока ветерок рассеет белое марево, и кричит:
– Пали!
Снова свист вырывающегося из дул огня, хлопки, белый дым…
Волков, Брюнхвальд и Роха стоят чуть поодаль. Волкову дым не мешает, он даже со своего места видит, как пули нет-нет, да и попадают в мешки, мешки лопаются, песок из них вылетает фонтанами.
– Попадают, – замечает Брюнхвальд.
– Это если враг не будет стоять в строю, – говорит Роха, – а если будет плотный, как положено, строй, так будем рядами выкашивать.
– Третий ряд на линию стрельбы! – кричит Вилли. – Второй ряд – заряжаться.
Это хорошо они придумали – стрелять рядами. Даже с небольшой площади солдаты, не мешая друг другу, могут вести постоянный прицельный огонь. Раньше стрелки выходили на позицию все вместе и палили все разом, часто бестолково, не прицельно, мешали друг другу, потом так же все уходили за спины пехоты заряжаться. А теперь вон как. Никому не понравится стоять или идти медленным приставным шагом под таким огнем, особенно первым рядам: идешь, а в тебя словно гвозди вбивают. И ведь никакой доспех от новых этих мушкетов не защитит, даже на ста шагах.