Башня аттракционов — страница 16 из 19

– М-м… Ты видел, как она машет рукой? У неё под мышками светлый пух. Не взрослый жёсткий вульгарный, а трогательный, только пробивающийся, мяконький, как у птенца.

Он запрокидывает голову и заразительно хохочет. Потом резко обрывает смех. Мы сцепляемся, вываливаемся клубком из кабины и катимся по сухой пыльной траве. Я страстно хочу свернуть Толику шею¸ впиваюсь ногтями в его горло. Текут неприятно суетливые блестящие струйки тёплой крови.


Я лежу на больничной койке с забинтованной шеей. Как будто под пижаму поддет белоснежный тугой свитер. Рядом в халате, накинутом на жёлтую футболку, сидит Толик. Он принёс гостинец: яблоки в газетном кульке.

С мятой газеты смотрит девочка, та самая. Её нашли забросанной ветками в поселковом парке. Быстро нашли и убийцу: молодого парня-соседа, судимого. Недавно сыграл свадьбу, жена беременная, кто бы подумал. В ту же ночь на воротах его дома соседи вывели коричневой краской, как запёкшейся кровью: «ЗДЕСЬ ЖИВУТ ЖЕНА И ДЕТИ ПЕДОФИЛА-УБИЙЦЫ». Обо всём этом сообщает газета. Главное доказательство вины: он указал место, где прикопаны трусики жертвы.

– На языке оперов это называется «клад». Или «подкидыш». Ложный вещдок, – со знающим видом небрежно объясняет Толик. – С найденной жертвы снимается часть нижней одежды и загодя прячется неподалёку. Задержанному показывают карту с крестиком, где закопан «клад». В присутствии понятых несчастный «находит» тайник и во всём признаётся. Ещё бы он не признался.

– Я тебя убью, мразь, – хриплю я.

– Шею не больно? – тревожится Толик. – Плохо быть у нас мужчиной, – притворно сочувствует он, развалившись и качаясь на стуле. – Принадлежность к мужскому полу – это уже отягчающее обстоятельство, чего там: неопровержимая улика. Поражаюсь, – откровенничает он, – как ещё до сих пор мужички рискуют выходить на улицу? На их месте я бы забился в угол и из дому ни шагу. В крайнем случае, фиксировал бы каждый час пребывания за стенами дома, заручался свидетелями и фактами. Каждый шаг и каждый чих закреплял подписями и печатями…

– Не нравится мне твой сменщик, – бросает он, уходя. – Не заподозрил ли чего? И не благодари, не благодари – чего не сделаешь ради братца. Братца – МЧС по спасению божьих коровок.

Я бессильно плачу в подушку. Я ослаб в последнее время.


Всё произошло быстрее и проще, чем я ожидал. Когда мы вошли в номер в мотеле, я незаметно натянул приготовленные перчатки. Дождался, когда Толик склонится над рюкзаком. И с силой вонзил нож по рукоятку в спину, прямо в чашку с кофе. На жёлтой ткани начало расплываться блестящее чёрное пятно, будто и вправду из дымящейся чашки убегал живой горячий кофе.

Дальше всё пошло не по плану. В номер на шум сунулся сменщик. Я бешено крикнул, что кто-то убил человека, убийца сбежал, я видел его в лицо. Сунул ничему не понимающему сменщику скользкий нож. Когда вернулся с людьми, он, растерянный, всё ещё стоял над телом с окровавленным ножом в растопыренных руках…


– Ну, выпьем за торжество правосудия, – откашлявшись, говорит отец незнакомого парня. Мы совершаем тризну, втроём сидим за поминальным столом.

Я пытаюсь вспомнить, за что я ударил незнакомого парня? Как он очутился в моём номере? Когда Толик успел обменяться с ним футболками? Хотя ведь такие футболки свободно висят в придорожном киоске…

Один прибор, как положено, пустует. Хрустальная чарка с водкой накрыта кусочком чёрного хлеба. На комоде фотография незнакомого парня, увитая креповой лентой.

– Спасибо вам, – с чувством говорит мать незнакомого парня. – Вы задержали убийцу. Вы теперь на всю жизнь как сын нам. Но какой ужас, что ваш сменщик оказался маньяк, серийный убийца. Говорят, на вашей трассе совершено столько жестоких необъяснимых, нераскрытых убийств. Это его рук дело.

– С виду он был такой славный и добродушный, как медвежонок. – Мне искренне жаль моего сменщика. Видит бог, я ничего не имел против него.

Не исключено: когда со сменщиком плотно поработают, бедолага возьмёт на себя ещё пару-тройку тухлых дел. Зная наших доблестных детективов, в этом можно не сомневаться.

– Ну, за справедливый приговор, – снова говорит отец. – За то, чтобы этот нелюдь понёс заслуженное наказание. – Глаза у отца запали, лицо закостенело и потемнело. Мать сморщена и седа. Но сейчас родители переглядываются и улыбаются, насколько можно назвать улыбками вымученные гримасы. Они счастливы, насколько можно быть счастливыми, потеряв сына, но добившись возмездия.

– Не чокайтесь, – беспокоюсь я. Приподнимаюсь, высматривая кусок аппетитнее. Толик украдкой заговорщически подмигивает мне с фотографии. Затем снова принимает чужое каменное, как полагается покойнику, лицо.

Я, наконец, избавился от Толика. Как легко дышится широко развёрнутой грудью.

– Чаю? – предлагает хозяйка.

– Кофе, если можно, – прошу я. – Самый крепкий и горячий. Почти кипяток, чтобы обжигал. Благодарю вас. Вы очень любезны.

Моя старомодная учтивость всегда нравится окружающим.

АГОРАФОБИЯ

Людочка (от клички «Людоед», ст. 111, 126, 105, 131, 132, 244 УК РФ) проснулся за полчаса до побудки. Что-то светлое, задушевное, подзабытое за ночь, какая-то радость слабенько грела душу. Её следовало аккуратно, не спугнув, едва касаясь, не помяв хрупких крылышек, не дав растаять, извлечь из сонных тёмных глубин мозга.

Он поискал в памяти и нашёл её, радость. Даже две. Вчера вечером по радио передавали о людях, погребённых под обломками обрушившегося многоэтажного дома. Взрыв бытового газа. И ещё ДТП с десятком погибших.

Вообще, случаи с природными катастрофами, падениями самолётов, крушениями мостов, авариями и проч. – подпитывали Людочку энергией, давали силы жить дальше. Иначе бы совсем кирдык. А так тесная вонючая камера даже начинала казаться уютным и надёжным убежищем. И его собственное положение выглядело не таким безысходным.

Кто-то в это самую минуту рукой-ногой не шевельнёт, размазанный бетонной плитой. Кого-то автогеном вырезают – а он, Людочка, перед завтраком нежится под казённым одеялом. Мысленно хихикнул, взбрыкнул под одеялом, подтягивая ноги к животу: принял позу эмбриона.

Жаль, что такие случаи были редки, и жертв было маловато. И, как бы трепетно, бережно не относился Людочка к подобным новостям, как ни смаковал – они, как сахарные косточки, – до обидного быстро обсасывались, теряли вкус. В любом случае, сегодня насыщенный, омытый смыслом день обеспечен. А не за горами новые ЧП. Будет день – будет и пища.

Гнусавый треск звонка заставил ос (осуждённых) по всем камерам вскочить и бесшумно – пока не раздались чеканные шаги в коридоре и не сверкнул железный кругляшок дверного глазка – заправить шконки. За спиной Людочки усиленно копошился Седой. Тщательно выравнивал и натягивал прямоугольник серого одеяла, как зеркальце. Отступал – и снова суетливо бросался поправлять одному ему видимую шерстяную рябь, снимать какие-то пушинки.

С самого начала Седой Людочке не нравился. Не сразу до птенчика дошло, что замурован, заживо похоронен в каменной клетке: три шага вдоль, четыре – поперёк. Что никому в целом мире до него дела нет, что это – навсегда.


Давно Митя перемножил 25 лет на 365 дней. 365 дней на 24 часа. 24 часа на 60 минут. 60 минут на 60 секунд. Каждая секунда, отмирая, приближала призрачную свободу. Но с каждой секундой отмирала и сама жизнь, выхолащивая смысл ожидания. Нелепо, дико. Зачем ложиться строго в десять вечера? Вставать в шесть утра? Зачем всё, если уже незачем?

Тяжелее всего было с молодым накачанным телом. Слишком много его, тела – некуда девать. Самые лучшие дни – когда Митя тяжело болел. Забыться бы в бреду, метаться в сорокаградусном жару, плыть в волнах красного мутного жара, в воспалённом сознании забывая реальность.

Но он выздоровел и больше не болел. Только иногда, откусывая хлеб, обнаруживал во рту звякнувший камешек: очередной зуб без боли, сам собой выпадал из размягчённой десны. И рядом, если осторожно тронуть языком, шевелился в гнезде следующий.

Не помогал проросший болезненный, зеленовато-бледный – тоже заключённый здесь – чеснок. Он рос в подвешенном под потолочным окошком в полиэтиленовом мешочке с горсточкой земли, тщательно смачиваемой водой из-под крана. Такой же мешочек, по другую сторону окна, заботливо висел у Людочки. Такие висели по всем камерам у ос.


Среди ночи грохот расколол тишину камер, коридоров всех четырёх этажей. Взорвались ушные перепонки и мозг, весь спящий мир, всё небо взорвалось. Сухопутный чёрный дельфин в тюремном дворике дрогнул хвостом и дал микроскопическую гипсовую трещинку.

В первую секунду Митя присел и схватился за голову. Во вторую – с размаху уткнулся затылком в стену, будто собирался клевать рассыпанное зерно. Ноги широко разведены в поперечном полу-шпагате, руки крест-крест назад, ладони вывернуты, дрожащие от напряжения пальцы растопырены… Готов в любой момент скороговоркой отбарабанить: «ОсУжденный такой-то, осУжден по статьям 210, 222, 223, 167, 213, 205, 105-30…»

Что его ждёт за нарушение режима? Изолятор, дубинка, стакан, где изнемогающее тело перестаёт себя чувствовать через несколько часов? Или…

Только что Митя шёл к параше – месяцами выработанной мягкой бесшумной походкой-скольжением – крадущийся ночной зверь бы позавидовал. Откуда на его пути в камере взялось пустое, тускло блеснувшее в свете «дежурки» цинковое ведро?! Гремя, покатилось, раскололо мир. Вдали, за тысячи километров мама взметнулась, прижимая руки к прыгающему из груди исстрадавшемуся, истаявшему больному сердцу.

– Кто тут есь?! Ково лешак принёс?

На Митю из полутьмы таращилась старуха в ситцевом мятом сарафане. Между тощих грудей болтался крестик на грязноватом шнурке. Смотрела на стоящего раком Митю, качала растрёпанной седой трясущейся головой:

– Эк тебя раскорячило.

Митя украдкой огляделся: дощатые щелястые стены, увешанные пучками трав. Под ногами, под полом курятник: тревожно стонут и вскрикивают разбуженные куры. Он стоял в сенях, и пахло здесь, как у бабушки в деревне, луковой шелухой. Мысленно себя поздравил: поехала-таки крыша.