— Право, Амальд, я и сама не знаю. Да и незачем нам, по-моему, ломать над этим голову. Я верую, что Бог добр и милосерд и всегда нас поддержит и Защитит, надо только искренне молиться — и он услышит.
Но есть люди, которые не молятся и не веруют, — не только Числитель и Знаменатель, но и, к примеру, часовщик Ламбертсен.
— Да, конечно, но не копайся ты в этом, сынок. Не должно нам мешаться в дела Господни. Все как-нибудь устроится, и с часовщиком Ламбертсеном тоже все будет хорошо, вот увидишь.
Может, однако, ничего и не устроится. Может, часовщик Ламбертсен — пропащий человек. По крайней мере Премудрые Девицы утверждают, что он осужден на погибель. Они пришли в гости, сидят и пьют шоколад из золоченых чашечек.
— Бедный, бедный часовщик Ламбертсен, загубит он свою душу, коли не обратится в истинную веру до наступления Судного Дня.
У Девицы Луисы, старшей из сестер, прилип к подбородку кусочек шоколадной пенки. Младшая сестра, Матильда, заботливо отирает ей рот кончиком салфетки.
— Да, страшно подумать, что его ждет. Чтобы ввержену быть во тьму кромешную на вечные времена! Ох-ох-ох…
Мама (как-то просительно качая головой):
— Да, но если Господь Бог заставил часовщика Ламбертсена усомниться в вере, то, должно быть, он все же вложил в это какой-то добрый, хотя и сокрытый от нас, людей, смысл. Не так ли?
Девица Луиса (запальчиво):
— Бог тут ни при чем, он дал нам свободу воли, свободу выбора. Всему виною злая воля часовщика Ламбертсена. Он сам не желает веровать. Он ведь слышал благую весть, знает что и как. Не язычник какой-нибудь. Сам и виноват в своем несчастье.
О да, Луиса, разумеется, права. Мама кивает со странно обескураженным видом.
А у Девицы Луисы опять шоколадная пенка прилипла к подбородку. Она сидит и вздыхает, неподвижно уставив глаза в пространство. Потом бросает на Маму вкрадчивый и озабоченный взгляд.
— Но скажите, дорогая фру Эльса, а как же… Вы только, пожалуйста, не обижайтесь, что я спрашиваю, просто к слову пришлось! А как же ваш-то супруг, Капитан?
Мама (встревоженно):
— А что такое?
— Да Капитан ведь совсем в церковь не ходит — кое-кто полагает, что он тоже безбожник, как Ламбертсен!
Мама:
— Амальд, иди-ка к себе наверх, пора тебе садиться за уроки, сынок!
И ты идешь к себе в комнатушку, сидишь, удрученный, и смотришь, как падают с карниза над окном дождевые капли. Они наливаются и растут, пока не вырастают настолько, что неизбежно должны упасть.
Капли — это судьбы. Высоко в облаках сидит Господь Бог, и по его воле капают капли и свершаются судьбы.
И ты все смотришь, как капают капли-судьбы, пока тебя не охватывает нестерпимая тоска. И тогда ты выходишь под дождь и бредешь по улице, где со всех крыш капает и капает.
Часовщик Ламбертсен сидит, как обычно, у окна своей мастерской с карманными часами в руках и с зажатой в глазу трубочкой окуляра. Край высокого крахмального воротничка врезается ему в подбородок. Как он только выдерживает этот воротничок! Но, стало быть, выдерживает, он носит только такие воротнички. Что ж, дело его.
Часовщик Ламбертсен рассматривает через увеличительное стекло тонкий часовой механизм — как Бог, когда он проникает взором в глубь человеческого сердца. Но часовщик Ламбертсен не верует в Бога. Он не желает. Он богоотступник, такова уж его несчастная судьба.
Отец (за ужином, язвительно сощурив глаза):
— Старина Ламбертсен, сама добропорядочность, — да чтобы в Преисподнюю? (Злой смешок в бороду.) Ну отмочили старые дурынды, потеха с ними!
На взгорье, в Ивовой Роще, деревья и кусты стоят голые и смотрятся в озерцо дождевой воды, образовавшееся под ними, там, где трава и листья щавеля летом колышутся на ветру.
Только что прошел дождь, и капли падают с черных ветвей и рисуют круги на воде. Круги стремительно, толчками расходятся и обращаются в ничто. Они возникают и исчезают, а встречаясь, торопливо перетекают друг в друга. Ты не устаешь следить за чудесной игрой дождевых кругов и, глядя в прозрачную воду, словно освобождаешься от придавившей тебя мучительной тоски. Но всего на мгновение, а потом ты вновь подпадаешь под власть безграничной печали и стоишь, одинокий и беззащитный, средь пустынного дня, в окружении плачущих ивовых ветвей.
Глубоко было отчаяние юных лет, глубоко и безымянно, ибо не было еще слов, чтобы его излить. Но зрелище резвой игры дождевых капель на зеркале воды — как это ни странно — способно и ныне навеять тебе болезненные воспоминания о нешуточной тяжести гнетущей, безысходной кручины младых дней…
Существовала, однако, спасительная Обыденность — в ней всегда можно было найти утешение, к ней ты постоянно возвращался, нередко поспешал бегом, с бешеной прытью, точно в порыве безудержной влюбленности.
Обыденность — это сегодня, вчера, каждый день.
Обыденность — это дым, в полдень вьющийся из всех труб и уносимый ветром.
Обыденность — это серая кошка, перебегающая дорогу.
Обыденность — это тарелки на столе и руки, держащие нож и вилку. Обыденность — это запах мыла и щелока, запах пара от белья, поднимающийся из прачечного подвала, это запах дегтя и смолы от лодки, которую чинят, запах карболовой пропитки от нового забора, это запах торфяного дыма и рыбных отбросов, гниющих водорослей и раскуренных трубок.
Обыденность — это рыбак Сигвал с красным обветренным лицом, который вышел из нужника и застегивает штаны, угрюмо поглядывая на бегущие по небу тучи над морем. Обыденность — это низенький лавочник Ханс Ольсен, который смотрит на качающиеся чашки весов, зажав между пальцами две картофелины.
Обыденность — это парализованная, но неизменно веселая и довольная Юлиана Звонариха, которая сидит на всегдашнем своем месте, у окна в Кофейном Доме, между двух отполированных до блеска костылей, и с улыбкой качает головою, потешаясь над мирской суетой.
Обыденность — это когда люди говорят: «Подумать только, как интересно, на этот раз у них девочка родилась, а то ведь одни мальчишки были». Или: «Нет, ну до чего директоршу-то разнесло, Бергову жену, не приведи Господи». Или: «Да, такого кофейку, как у Поулины Кофейницы, больше нигде не отведаешь!» Или: «Стало быть, старик Росенмайер преставился? Ну что же, всем нам эта дорожка уготована».
Игла мастера-парусника, лупа часовщика, шило сапожника, молот кузнеца, рубанок столяра. Колыбельная песня в сумерках из приоткрытого окна. Сладкий зевок, раскатистый смех. Нежное перешептывание двоих, сидящих в обнимку на берегу под завесою тьмы. Клетчатые пододеяльники, шлепанцы под кроватью, беззаботное похрапывание и сонное причмокивание под стук дождя по оконному стеклу…
Такова Обыденность во всем своем ничтожестве и могуществе. Она не обольщает умением разгадывать тайны, она лишь предлагает свой добрый надежный ритм. Она — как желанный роздых во время долгого, полного неожиданностей странствия в пугающие неизвестностью края.
Ею никого не удивишь, ведь она так обыденна, однако все ее знают, все ей преданы и любят ее.
Сегодня, одиннадцатого февраля 1974 года, я сижу в своем скромном приюте у раскрытого окна и, очарованный несказанной красою этого послеполуденного часа, гляжу на мир.
Солнце стоит низко на юге над буро-золотистым морем, а на востоке тронутые снегом вершины скал вздымаются в жемчужное небо, почти сливаясь с ним и будто паря в воздухе. От земли исходит нежный кисловатый запах мха и сырости, а в воздухе роится и пляшет мошкара! Но барометр падает, и с океана, говорят, надвигается западный шторм.
Такой вот тихий, дышащий весною час в самом сердце зимы принимаешь как редкий прекрасный дар, тем более драгоценный, что ты ведь знаешь — это нечто эфемерное и капризное…
Эфемерное и капризное, как самый дар жизни, невольно приходит на ум: еще немного — и вся эта фата-моргана исчезнет, точно лопнувший мыльный пузырь.
P. S.
Исчезнет, да, — для меня, Амальда Престарелого, чьим трюкам с балансированием на Мосту Жизни, похоже, скоро уже конец, но не для тебя, молодой читатель, ведь ты еще покамест, раскинув руки, с колотящимся сердцем, выделываешь из своего рискованного, но радостного танца на узенькой доске над пропастью!
Вот и близится к концу это короткое жизнеописание — серия высвеченных беглым лучом картинок детства и отрочества Амальда; мы с вами находимся уже на краю этой мозаики из избранных фрагментов, в которой сделана попытка выхватить из тьмы и запечатлеть кусочек человеческой жизни. Осталось только рассказать мрачную историю о двух гадких колдуньях, в один прекрасный день выступивших на сцену, что стало причиною многих роковых злоключений, но вместе с тем и источником нового ценного жизненного опыта…
Последнее время Ханнибала не видно, в школу он больше не ходит, он уже взрослый и плавает юнгой на одном из каботажных суденышек. Но сегодня он свободен от вахты и получил увольнительную. Он стоит, поджидает тебя у ворот школьного двора, и ты тотчас замечаешь по его виду, что он чем-то взволнован и ему не терпится с тобой поделиться.
Мы спускаемся в бухточку Пунтен — здесь произошли кое-какие изменения: «разбойничьей пещеры» в подвале старого пакгауза больше не существует, но Ханнибал нашел себе новое убежище, гораздо лучше прежнего, на чердаке одного лодочного сарая тут же, неподалеку.
— Посмотришь, Амальд, какая у меня там красотища. Но только сперва дай мне слово держать язык за зубами — чтоб никому ни гугу про то, что увидишь! Обещаешь?
Ханнибал поглядывает на тебя этак с форсом.
— Понимаешь, Амальд, какое дело, у меня там девушка сидит, невеста моя, я с ней недавно обручился! Девчонка, я тебе скажу, шикарная! Зовут Вестой. Она сидит, меня дожидается, и я тебе сейчас ее покажу, но только не вздумай потом с нами торчать, глянешь на нее и живенько смывайся, договорились?