— И верно. — Молчавший до сих пор Бразда из Клинштейна кивком указал на город. — Они знают, зачем мы пришли. И будут защищаться.
— В Бардо, — насмешливо заметил Урбан Горн, — есть две цистерцианские церкви, очень богатые. Обогатившиеся на пилигримах.
— Ты все, — хихикнул Велек Храстицкий, — сводишь к удовольствию, Горн.
— Уж таков я есть.
— А ну повернись ко мне фронтом, — приказал Шарлей, когда они остались одни. — Покажись-ка. Ты еще не нашил себе Чаши на грудь? Ха! «Держусь вас, я с вами», что за фокусы, Рейнмар? Уж не начал ли ты вживаться в роль?
— Ты о чем?
— Ты прекрасно знаешь, о чем. Относительно болтовни перед Амброжем касательно грангии в Дембовце я ссоры не начинаю и укорять тебя не собираюсь, кто знает, может, оно и на пользу нам пойдет, если мы ненадолго спрячемся под гуситской крышей. Но не надо забывать, черт побери, что Градец-Кралове вовсе не наша цель, а лишь полустанок на пути в Венгрию. А их гуситские проблемы для нас — дурь, пустой звук.
— Их проблема для меня не пустой звук, — холодно возразил Рейневан. — Петерлин верил в то, во что верят они. Одного этого мне достаточно, ибо я знал своего брата, знаю, каким он был человеком. Если Петерлин посвятил себя их делу, значит, оно не может быть плохим. Молчи, молчи, я знаю, что ты хочешь сказать. Я тоже видел, что сделали с радковским священником. Но это ничего не изменяет. Петерлин, повторяю, не поддержал бы неправого дела. Петерлин знал то, что я знаю теперь: в каждой религии, среди людей, ее исповедующих и за нее борющихся, на одного Франциска Ассизского приходится легион братьев Арнульфов.
— Кто такой брат Арнульф, я могу только догадываться, — пожал плечами демерит. — Но метафору понимаю, тем более что она далеко не нова. Если же чего-то не понимаю… Уж не перешел ли ты, парень, в гуситскую веру? И уже, как каждый неофит, берешься за обращение? Если да, то сдержи, прошу тебя, евангелический азарт. Потому что ты растрачиваешь его совершенно не по назначению.
— Конечно, — поморщился Рейневан. — Тебя-то обращать не надо. Поскольку сей факт уже случился.
Глаза Шарлея слегка прищурились.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Восемнадцатого июля восемнадцатого года, — проговорил Рейневан после минутного молчания. — Вроцлав. Нове Място. Кровавый понедельник. Каноник Беесс выдал себя паролем, который я сообщил тебе тогда, у кармелитов. А Буко Кроссиг узнал и разоблачил той ночью в Бодаке. Ты принимал участие, к тому же активное, во вроцлавском бунте в июле Anno Domini[474] 1480. А что вас тогда расшевелило, если не смерть Гуса и Иеронима? За кого вы пошли горой, если не за преследуемых бегардов и виклифистов? Что защищали, если не свободное право на причастие под обоими видами? Называя себя iustitia popularis[475], против чего вы выступали, если не против богатства и распущенности клира? К чему призывали на улицах, если не к реформе in capite et in membris[476], Шарлей? Как это было?
— Как было, так и было, — ответил после недолгого молчания демерит. — К тому же семь лет назад. Возможно, тебя это удивит, но некоторые люди умеют учиться на ошибках и делать выводы.
— В начале нашего знакомства, — сказал Рейневан, — так давно, что, кажется, миновали века, ты, помнится, угостил меня такой сентенцией: «Творец создал нас по образу и подобию, но позаботился об индивидуальных свойствах». Я, Шарлей, не перечеркиваю прошлого и не забываю о нем. Я возвращусь в Силезию и выровняю счет. Выровняю все счета и расплачусь со всеми долгами, с соответствующим процентом. Ведь из Градца-Кралове до Силезии ближе, чем до Буды…
— И тебе понравилось, — прервал Шарлей, — каким образом выравнивает свои счета градецкий плебан Амброж? Ну, разве я был не прав, Самсон, сказав, что это неофит.
— Не совсем. — Самсон подошел так, что Рейневан не заметил его и не услышал. — Не совсем, Шарлей. Тут дело в другом. В Катажине Биберштайн. Наш Рейневан, кажется, опять влюбился.
Прежде чем забрезжил рассвет, началось прощание.
— Бывай, Рейнмар, — пожал руку Рейневану Урбан Горн. — Я исчезаю. И без того слишком многие здесь видели меня, а при моей профессии это дело небезопасное. А я намереваюсь продолжать ею заниматься.
— Вроцлавский епископ уже знает о тебе, — предупредил Рейневан. — Наверняка знают также черные наездники, орущие Adsuumuus!
— Значит, надо будет затаиться и переждать. Среди доброжелательных людей. Вначале я поеду в Глогувок. А потом в Польшу.
— В Польше небезопасно. Я говорил, что мы подслушивали в Дембовце. Епископ Збигнев Олесьницкий…
— Польша, — прервал Горн, — не только Олесьницкий. Более того — Польша лишь в очень малой степени Олесьницкий, Ласкаж и Эльгот. Польша, дорогой мой, это… Это другие… Европа, парень, вскоре изменится. И в основном именно из-за Польши. Ну, бывай, парень.
— Мы еще встретимся наверняка. Ты, насколько я тебя знаю, вернешься в Силезию. И я туда вернусь. У меня еще там есть несколько недовершенных дел.
— Как знать, может, довершим вместе. Если повезет. Но, чтобы такое случилось, послушай, пожалуйста, совет, Рейнмар из Белявы: не вызывай больше демонов. Не надо.
— Не буду.
— Совет второй: если ты всерьез думаешь о нашем будущем сотрудничестве, то научись как следует работать мечом. Кинжалом. Арбалетом.
— Научусь. Бывай, Горн.
— Бывайте, панич, — подошел Тибальд Раабе. — И мне пора. Надо работать на общее дело.
— Береги себя.
— Постараюсь.
Хоть Рейневан, по сути дела, был готов стать на сторону гуситов с оружием в руках, ему это не было дано. Амброж категорически потребовал, чтобы они с Шарлеем во время штурма Бардо находились при нем и его штабе. Рейневан и Шарлей, за которыми неотрывно следил эскорт, следовали этому приказу, в то время как гуситская армия, невзирая на падающий снег, переправилась через Нису и в образцовом порядке встала перед городом. С северной стороны в небо уже вздымались дымы — в ходе диверсионной операции конники Бразды и Храстицкого успели подпалить мельницы и пригородные домишки.
Бардо был готов к обороне, на стенах кишмя кишели вооруженные, развевались штандарты, не умолкал крик. Громко били колокола обеих церквей — чешского костела и немецкой кирхи.
А перед стенами в черных кругах пепелищ стояли девять закопченных столбов. Ветер нес кислый смрад горелого.
— Гуситы, — пояснил один из сельских доносителей, несколько дюжин которых уже сопровождали армию Амброжа. — Гуситы, схваченные чехи, бегарды и один еврей. Для устрашения. Как только они, благородный господин, выведали, что вы идете, то всех выволокли из ямы и спалили. Еретикам, значит… простите… вам на устрашение и презрение.
Амброж кивнул головой. Но не сказал ни слова. Лицо у него окаменело.
Гуситы быстро и четко заняли позиции. Пехота установила и подперла павонжи загородей. Приготовилась также и артиллерия. Со стен сыпались крики и ругань, время от времени грохотали выстрелы, порой летели болты.
Каркали и носились по небу всполошившиеся вороны, юркали растерявшиеся галки.
Амброж поднялся на телегу.
— Праведные христиане! — закричал он. — Правоверные чехи!
Армия умолкла. Амброж переждал, пока не наступит полная тишина.
— Я узрел, — рявкнул он, указывая на обуглившиеся столбы и пепелища костров, — под алтарем души убиенных за Слово Божие и за свидетельства, кои имели. И голосом громким так они воскликнули: доколе ж, владыка святой и праведный, не будешь ты судить и наказывать за кровь нашу тех, что обретаются на Земле? Узрел я ангела, стоящего в солнечных лучах! И призвал он голосом громовым всех птиц, летящих серединою неба: пойдите, соберитесь на великий пир Божий, дабы съесть трупы королей, трупы вождей и трупы владык, трупы лошадей и тех, кто на них восседал! И увидел я Чудище!
Со стен донесся гул, полетели ругательства и проклятия. Амброж поднял руку.
— Вот птицы Божии над нами, указующие дорогу! А вон там, перед вами, — Чудище! Вот — Вавилон, насытившийся кровью мучеников! Вот пресловутое гнездовище греха и зла, укрытие слуг антихриста!
— На них! — взывал кто-то из толпы воинов. — Смеееерть!
— Ибо вот наступает, — рычал Амброж, — день палящий, аки печь, а все гордецы и кривдонесущие станут соломой, и спалит их наступающий день так, что не оставит ни корня, ни ветви!
— Жеееечь их! Смеееерть! Бей! Убивай! Гыр на них![477]
Амброж воздел руки, толпа тут же утихла.
— Ждет вас дело Божие, — воскликнул он. — Дело, к коему приступить надобно с чистым сердцем, помолившись! На колени, верные христиане! Помолимся!
Армия со звоном и скрежетом повалилась на колени за стеной из щитов и загородей.
— Otče náš, — начал громко Амброж. — Jenż jsi na nebesich bud’ posvěcene tvé jméno…[478]
— Přijd’ tvé královstvi, — гудело в один голос коленопреклоненное войско. — Staň se tvá vůle! Jako v nebi, tak i na zemi![479]
Амброж рук не сложил и головы не опустил. Он глядел на стены Бардо, и глаза его горели ненавистью, зубы ощерены, на губах пена.
— И прости нам, — кричал он, — долги наши! Как и мы прощаем…
Кто-то из стоящих на коленях в первом ряду вместо того, чтобы отпускать грехи, выпалил в сторону стен из пищали. Со стен ответили. Зубцы затянул дым, пули и болты засвистели и градом забарабанили по щитам.
— И не введи, — рык гуситов вздымался по-над гулом выстрелов, — во искушение!
— Ale vysvobod’ nás od zlého![480]
— Аминь! — возопил Амброж. — Аминь! А теперь вперед, верные чехи! Vpřed, bożci bojovnici!