epur NON si muove!
— Впрочем, что я могу знать, — горько проговорил он после недолгого молчания. — Какой из меня астроном? Я человек простой.
— Не верьте ему, господин Шарлей, — проговорил Бонавентура, который в этот момент очнулся от дремы. — Сейчас он так говорит, потому что испугался костра. А какой из него астроном, во Франкенштейне знают все, потому что он каждую ночь на крыше с астролябией высиживает и звезды считает. И не он один в семье, все у них такие звездоведы. У Коппирнигов. Даже самый младший, маленький Миколаек. Так людишки смеются, мол, первым его словом было «мама», вторым «папа», а третьим «гелиоцентризм».
Чем раньше наступала тьма, тем становилось холодней, тем больше постояльцев вступало в споры и диспуты. Говорили, говорили, говорили. Вначале все вместе, а потом уж каждый сам с собой.
— Разрушат мне institorium. Все разбазарят, пустят по ветру, обратят в прах. Развалят все, чего я добился. Теперешняя молодежь!
— А все бабы — все до единой курвы. По желанию или по принуждению.
— Настанет апокалипсис, не останется ничего. Совсем ничего. Да что вам толковать, профаны.
— А я вам говорю, что с нами покончат раньше. Придет инквизитор, а потом сожгут. И так нам и надо, грешникам, ибо мы на Бога клевету возводили.
— Как солому пожирает язык огненный, а сено исчезает в пламени, так корень их будет гнилью, а поросль словно пыль, схваченная ветром, взметнется, ибо отринули они Законы Господнего Воинства.
— Слышите? Псих, а знает.
— Вот именно.
— Проблема в том, — сказал задумчиво Коппирниг, — что мы слишком много думали.
— О, вот, вот, — подтвердил Фома Альфа. — Никак не избежать нам кары.
— …будут собраны, заключены в темницы, а через много лет покараны…
— Слышите, псих, а знает.
У стены, в отдалении, страдающий dementia и debilitas бормотал и что-то бессвязно толковал. Рядом, на подстилке, Нормальный, охая и постанывая, истязал свои гениталии.
В октябре ударили еще более крепкие холода. Тогда, шестнадцатого — в датах позволял ориентироваться календарь, который Шарлей начертил на стене мелом, украденным у Циркулоса, — в Башню попал знакомый.
Знакомого втащили в Башню не божегробовцы, а вооруженные в кольчугах и стеганых кафтанах. Он сопротивлялся, поэтому получил несколько раз по шее, а с лестницы его просто-напросто сбросили. Он скатился и распластался на глинобитном полу. Обитатели Башни, в том числе Рейневан и Шарлей, смотрели, как он лежит. Как к нему подходит Транквилий со своей палкой.
— Сегодня у нас, — сказал он, по обычаю вначале поприветствовав новичка именем святой Дымпны, покровительницы и заступницы слабых разумом, — сегодня у нас святой Гавл. Однако побывало здесь множество Гавлов, поэтому, чтобы не повторяться… Сегодня у нас еще поминание святого Муммолина… Значит, будешь ты, братец, именоваться Муммолином. Ясно?
Лежащий на полу приподнялся на локтях, глянул на божегробовца. Несколько секунд казалось, что он краткими и тщательно подобранными словами прокомментирует речь Транквилия. Транквилий тоже, видимо, этого ожидал, потому что поднял палку и отступил на шаг, чтобы лучше размахнуться. Но лежащий только скрежетнул зубами и раздробил в них все, что не стал высказывать.
— Ну, — кивнул божегробовец, — понимаю. С Богом, брат.
Лежащий сел. Рейневан едва узнал его. Не было серого плаща, пропала серебряная застежка, пропал шаперон, пропала tiripipe. Облегающий вамс весь в пыли и штукатурке, разорван на обоих подбитых ватой плечах.
— Привет.
Урбан Горн поднял голову. Волосы у него были спутаны. Глаз подбит, губа разбита и опухла.
— Привет, Рейневан, — ответил он, — знаешь, я вовсе не удивлен, увидев тебя в Башне шутов.
— Ты цел? Как чувствуешь себя?
— Прекрасно. Прямо даже восхитительно. Вероятно, солнечный свет источается из моей жопы. Взгляни и проверь. Потому как мне это сделать трудно.
Он встал, ощупал бока. Помассировал крестец.
— Собаку мою убили, — сказал он холодно. — Заколотили. Моего Вельзевула. Ты помнишь Вельзевула?
— Мне очень жаль. — Рейневан прекрасно помнил зубы британа в дюйме от лица. Но ему действительно было искренне жаль.
— Этого я им не прощу, — скрежетнул зубами Горн. — Я с ними расквитаюсь. Когда вырвусь отсюда.
— С этим могут быть некоторые проблемы.
— Знаю.
Во время знакомства Горн и Шарлей долго приглядывались друг к другу, щурясь и покусывая губы. Было видно, что тут попал пройдоха на пройдоху и плут на плута, причем видно это было так явно, что ни один из пройдох ни о чем не спросил другого.
— Итак, — осмотрелся Горн, — мы сидим там, где сидим. Франкенштейн, госпиталь истинных каноников, стражей Гроба Иерусалимского.
— Башня шутов.
— Не только, — слегка прищурился Шарлей. — О чем многоуважаемый господин наверняка знает.
— Многоуважаемый господин, несомненно, знает, — согласился Горн. — Ибо его засадила сюда Инквизиция по епископскому сигнификавиту. Ну что ж, что бы ни говорили о Святом Официуме, их тюрьмы обычно приличны, просторны и опрятны. Здесь тоже, как говорит мне мой нос, принято время от времени котлы опоражнивать, а постояльцы выглядят неплохо… Кажется, божегробовцы заботятся. А как кормят?
— Скверно. Но регулярно.
— Это неплохо. Последней психушкой, с которой мне довелось познакомиться, была флорентийская Pazzeria при Santa Maria Nuova. Надо было видеть тамошних пациентов! Изголодавшиеся, завшивевшие, обросшие, грязные… А здесь? Вас, как вижу, хоть сейчас ко двору. Ну, может, не к императорскому, не в Вавель… Но уже, например, в Вильне вы могли бы появиться в том виде, в каком пребываете сейчас, и не очень бы выделялись. Даааа… Можно, можно было попасть хуже… Если б еще здесь не было ненормальных… буйных, надеюсь, среди них нет? Или, упаси Господи, содомитов?
— Нет, — успокоил Шарлей. — Упасла нас святая Дымпна. Только эти вот. Лежат, бормочут, попердывают. Ничего особенного.
— Прелестно. Ну что ж, побудем немного вместе. А может, и подольше.
— Может, короче, чем вы думаете, — криво усмехнулся демерит. — Мы сидим уже со святого Корнелия. И ежедневно ожидаем инквизитора. Как знать, может, уже сегодня?
— Сегодня нет, — успокоил Урбан Горн. — Завтра тоже нет. У Инквизиции сейчас другие занятия.
Хоть на него и нажимали, к пояснениям Горн приступил лишь после обеда. Который, кстати сказать, откушал с удовольствием. И не побрезговал остатками, которые не доел Рейневан, последнее время чувствовавший себя неважно и теряющий аппетит.
— Его пресветлость епископ вроцлавский Конрад, — объяснил Горн, пальцем выбирая со дна миски последние крупинки, — ударил гуситскую Чехию. Совместно с господином Путой из Частоловиц напал на Наход и Трутнов.
— Крестовый поход?
— Нет. Грабительский рейд.
— Это, — усмехнулся Шарлей, — совершенно одно и то же.
— Ого, — фыркнул Горн. — Я собирался спросить, за что многоуважаемый господин сидит, но теперь уже не спрашиваю.
— И очень хорошо. Так что там с тем рейдом?
— Предлогом, если вообще нужен предлог, было якобы ограбление гуситами сборщика податей, совершенное, кажется, тринадцатого октября. Тогда прихватили круглым счетом полторы тысячи с гаком гривен.
— Сколько?
— Я же сказал: говорят, кажется… Никто в это не верит. Но в качестве предлога епископа устроило. Момент он выбрал удачный. Ударил, когда отсутствовали гуситские полевые войска из Градца-Кралове. Тамошний гетман, Ян Чапек из Сана, пошел в то время на Подейштетте, у лужицкой границы. Как отсюда следует, у епископа есть неплохие шпики.
— Ага, наверно. — Шарлей даже не сморгнул. — Продолжайте, господин Горн. Не обращайте внимания на психов. Еще успеете наглядеться.
Урбан Горн оторвал взгляд от Нормального, азартно занимающегося онанизмом. И от одного из дебилов, сосредоточенно возводящего из собственных отходов маленький зиккурат.
— Даааа… На чем это я… Ага, епископ Конрад и господин Пута вошли в Чехию по тракту через Левин и Гомоле. Опустошили и ободрали районы Находа, Трутнова и Визмбурка, сожгли деревни. Не трогали детей, помещавшихся под животом у лошади. Некоторых.
— А потом?
— Потом…
Костер догорал, пламя уже не буйствовало и не трещало, лишь ползало еще по куче дерева. Дерево не сгорело полностью, во-первых, потому что день был пасмурный, во-вторых, потому, что взяли влажное, чтобы еретик не сгорел слишком быстро, а чтобы пошипел и соответствующим образом мог представить себе вкус наказания, ожидающего его в аду. Однако перестарались, не позаботились о сохранении золотой середины, умеренности и компромисса — избыток мокрого материала привел к тому, что деликвент[420] не сгорел, зато очень быстро задохся от дыма. Даже не успел как следует накричаться. И не спалился до конца — привязанный цепью к столбу труп сохранил в общих чертах человекообразный облик. Кровавое, недожаренное мясо во многих местах еще держалось на скелете, кожа свисала скрутившимися косами, а кое-где обнажившаяся кость была скорее красной, нежели черной. Голова испеклась поровнее, обуглившаяся кожа отвалилась от черепа. Белеющие же в раскрытом в предсмертном крике рту зубы придавали всему довольно жуткий вид.
Эта картина, парадоксально, компенсировала разочарование, вызванное слишком быстрой и маломучительной казнью. Она давала, что уж тут долго говорить, лучший психологический эффект. Согнанных на место аутодафе чехов из близлежащей деревни вид какого-нибудь бесформенного шкварка на костре наверняка не потряс бы. Однако, угадывая в недопеченном и скалящем зубы трупе своего недавнего проповедника, чехи надломились вконец. Мужчины дрожали, зажмурив глаза, женщины выли и рыдали, дико орали дети.
Конрад из Олесьницы, епископ Вроцлава, гордо и энергично распрямился в седле так, что аж заскрипели доспехи. Вначале он намеревался произнести перед пленными речь, проповедь, которая должна была вдолбить в головы толпы, какое зло несет с собой ересь, и показать, сколь строгое наказание настигнет вероотступника. Однако раздумал, только смотрел, выпятив губы. Зачем напрасно языком трепать? Славянская голыть