Башня шутов — страница 99 из 110

causa fidei[455]. Ты обвиняешься в чародействе и еретичестве. В том, что признаешь и распространяешь идеи, противные тем, которые признает и которым поучает Святая Церковь. Признаешь ли ты свою вину?

— Не признаю… — Рейневан сглотнул. — Не признаю. Я невиновен, и я — добрый христианин.

— Разумеется. — Доминиканец пренебрежительно скривился. — Таким ты считаешь себя, коли нас — плохими и лживыми. Спрашиваю тебя: признаешь ли ты либо когда-нибудь признавал истинной веру, отличную от той, в которую наказывает верить и которой научает Римская Церковь? Признай правду.

— Я говорю правду. Я верю в то, чему учит Рим.

— Ибо наверняка твоя еретическая секта имеет в Риме свою делегатуру.

— Я не еретик. Могу поклясться!

— Чем? Моим крестом и верой, над которыми ты насмехаешься? Знаю я ваши еретические штучки! Признавайся! Когда ты пристал к гуситам? Кто втянул тебя в секту? Кто познакомил с писаниями Гуса и Виклифа? Когда и где ты принимал комунию sub utraque?

— Не принимал никогда…

— Молчи! Бога гневит твоя ложь! Ты обучался в Праге? У тебя есть знакомые среди чехов?

— Есть, но…

— Значит, ты признаешься?

— Да, но не в…

— Молчи! Запишите: показал, что признается.

— Я не признаюсь!

— Отказывается от признания. — Губы доминиканца искривила гримаса жестокая и одновременно радостная. — Путается во лжи и выкрутасах. Большего мне не надо. Вношу предложение о применении пытки, иначе мы не доберемся до истины.

— Отец Гжегож, — неуверенно откашлялся божегробовец, — рекомендовал воздержаться. Он хочет прослушать его сам.

— Потеря времени! — фыркнул тощага. — Впрочем, если его немного помять, он станет разговорчивее.

— Нет, — проговорил другой доминиканец. — В данный момент нет, пожалуй, ни одного свободного места… И оба мастера заняты…

— Здесь его сапог, а винты крутить — никакая не философия, управится и помощник. А понадобится, я и сам справлюсь. Ну, пошли! Эй вы! Взять его!

Еле живой от страха Рейневан оказался в твердых, словно отлитых из бронзы лапах прислужников. Его выволокли, втолкнули в комнатку рядом. Еще не успев понять серьезность и опасность ситуации, он уже сидел на дубовом стуле, с шеей и руками в железных обоймах, а обритый наголо палач в кожаном фартуке укреплял ему на левой ноге какое-то ужасное устройство. Устройство напоминало окованный ящик, было большое, тяжелое, воняло железом и ржавчиной. А также застоявшейся кровью и прогнившим мясом. Запахом, который выделяют хорошо послужившие пеньки рубщиков.

— Я невиновен! — взвыл он. — Невиииновеееен!

— Продолжайте, — кивнул палачу тощий доминиканец. — Делайте свое дело.

Палач наклонился, что-то металлически щелкнуло, что-то заскрежетало. Рейневан зарычал от боли, чувствуя, как окованные металлом доски стискивают и давят ему ногу. Он вдруг вспомнил Инститора и перестал ему удивляться. Он сам был на волосок от того, чтобы наделать в штаны.

— Когда ты пристал к гуситам? Кто дал тебе послания Виклифа? Где и от кого ты получал еретическую комунию?

Винты скрипели, палач покряхтывал, Рейневан рычал.

— Кто твой сообщник? С кем из чехов ты связан? Где вы встречались? Где прячете еретические книги, послания и постиллы[456]? Где скрываете оружие?

— Я невииииновныыый!

— Подкрутить!

— Брат, — проговорил божегробовец, — учти, это же дворянин…

— Что-то, — худой доминиканец смерил его злым взглядом, — уж слишком вы увлекаетесь ролью адвоката. Вам полагалось, напоминаю, сидеть тихо и не вмешиваться. Подкрути!

Рейневан чуть не захлебнулся криком.

И совершенно как в сказке кто-то его крик услышал и отреагировал.

— Я же просил, — сказал этот кто-то, остановившийся в дверях и оказавшийся стройным доминиканцем лет около тридцати. — Ведь я же просил этого не делать. Ты грешишь избытком усердия, брат Арнульф. И, что еще хуже, отсутствием послушания.

— Я… Преподобный… Простите…

— Уйдите. В часовню. Помолитесь, переждите в смирении, а вдруг да снизойдет на вас милость откровения. Эй, вы, освободите узника, да живо. И давайте, давайте, уходите. Все!

— Преподобный отец…

— Я сказал: все!

Инквизитор уселся за стол, на место, освобожденное братом Арнульфом, отодвинул немного в сторону мешающее ему распятие.

Молча указал на скамью. Рейневан встал, застонал, доковылял, уселся. Доминиканец засунул руки в рукава белой рясы, долго приглядывался к нему из-под кустистых, грозно сросшихся бровей.

— Ты родился в рубашке, — сказал он наконец, — Рейнмар из Белявы.

Рейневан кивком подтвердил, что знает. Ибо спорить было невозможно.

— Тебе повезло, — повторил инквизитор, — что в этот момент я проходил мимо… Еще бы два-три поворота винта… Знаешь, что было бы?

— Могу себе представить.

— Нет. Не можешь, уверяю тебя. Эх, Рейневан, Рейневан. Надо же — где нам довелось встретиться… В камере пыток! Хоть Богом и правдой, это можно было предвидеть еще тогда, на учебе. Вольнодумство, страсть к гулянкам и выпивкам, не говоря уж о легкодоступных женщинах… Ужас, уже там, в Праге, когда я тебя встречал «Под драконом» на Целетней, я предсказывал, что тебя схватит палач. Погубит легкомыслие.

Рейневан молчал, хоть сам, Богом и правдой, предсказывал себе именно такое будущее тогда, там, в Старом Граде «Под драконом» на Целетней, «У Барбары» на Платнерской, в любимых академиками замтузах в заулках за церквями Святых Миколая и Валентина, где Гжегож Гейнче, студент, а вскоре магистр на отделении теологии Карлова университета бывал частым и весьма веселым посетителем. Рейневан никогда в жизни не предположил бы, что любитель утех Гжегож Гейнче выдержит в монашеском одеянии. Но, видать, выдержал. «Действительно, мое счастье», — думал он, массируя ступню и икру, которые, если бы не вмешательство Гейнче, сапог, стягиваемый винтами, уже наверняка успел бы превратить в кровавое месиво.

Несмотря на принесенное чудесным спасением облегчение, дикий страх по-прежнему сдавливал голову и заставлял сутулиться. Он понимал, что это еще не конец. Видный, быстроглазый доминиканец с густыми бровями и четко обрисованной челюстью вопреки видимости не был Гжесем Гейнче, развеселым компаньоном по пражским шинкам и борделям. Это был — мины и поклоны выходящих из комнаты монахов и исполнителей не оставляли в этом никаких сомнений — начальник, приор, наводящий ужас инквизитор Священного Официума, defen sor et condor catholicae, его преподобие inquisitor a sede Apostoliica на всю вроцлавскую децезию. Об этом не следовало забывать. Страшный воняющий ржавчиной и кровью сапог лежал в двух шагах, там, где его оставил палач. Палач мог явиться в любой момент, а сапог — надеть. В этом отношении у Рейневана не было никаких иллюзий.

— Нет ничего столь плохого, — прервал краткое молчание Гжегож Гейнче, — которое не обернулось бы добрым. Я не собирался применять к тебе пыток, дружок. Так что когда ты вернулся бы в Башню, на тебе не было бы никаких следов или знаков. А так ты вернешься хромая, покалеченный страшной Инквизицией. Не будет подозрения. А подозрений, дорогой мой, ты вызывать не должен.

Рейневан молчал. Из всего сказанного он более-менее понял только одно: он вернется. Остальные слова доходили до него с опозданием. И пробуждали задремавший на мгновение ужас.

— Я перекушу. Может, ты голоден? Съешь селедку?

— Нет… За селедку… благодарю.

— Ничего другого не предлагаю. Сейчас пост, а на моем месте я должен быть примером.

Гжегож Гейнче хлопнул в ладоши, отдал распоряжение. Пост — постом, пример — примером, но рыбы, которые ему принесли, были гораздо жирнее и раза в два крупнее, чем те, которыми потчевали постояльцев Narrenturm’a. Инквизитор пробормотал краткое Benedic Domine и, не откладывая, принялся обгрызать селедку, закусывая соленость толстыми ломтями ржаного хлеба.

— Так что перейдем к делу, — начал он, не прерывая еды. — Ты в беде, дружок, в очень серьезной беде. Следствие по делу о твоей якобы колдовской олесьницкой лаборатории я, правда, прикрыл, в конце концов, я тебя знаю, прогресс медицины поддерживаю, а Дух Божий витает где хочет, ничто, в том числе и развитие медицины, не осуществляется помимо Его воли. Правда, факт adulterium[457] мне неприятен, но я не занимаюсь преследованиями. Что касается других твоих светских преступлений, то я позволяю себе в них не верить. Как-никак я тебя знаю.

Рейневан глубоко вздохнул. Преждевременно.

— Однако, Рейнмар, остается causa fidei. Проблема религии и католической веры. Так вот, не знаю, не разделяешь ли ты взглядов своего покойного брата. Поясняю: касательно Unam Sanctum, верховенства и непогрешимости папы, таинств и преосуществления. Причастия под двумя видами. А также в отношении Библии для толпы, устной исповеди, существования чистилища. И так далее.

Рейневан раскрыл рот, но инквизитор остановил его жестом.

— Не знаю, — продолжал он, выплюнув косточку, — читаешь ли ты, как твой брат, Оккама, Вальдхаузена, Виклифа, Гуса и Иеронима, распространяешь ли, как и брат, поименованные произведения по Силезии, Мархии и Великопольше. Не знаю, даешь ли ты, по примеру брата, укрытие гуситским эмиссарам и шпионам. Короче — еретик ли ты. Полагаю — а проблему я немного изучил, — что нет. Что ты невиновен. Считаю, что в эту аферу тебя просто впутала случайность, если, конечно, правильно так называть пару больших голубых глаз Адели фон Стерча. И известной мне твоей слабости к таким большим глазам.

— Гжегож… — Рейневан с трудом продавил слова сквозь стиснутое спазмой горло. — То есть простите, преподобный отец… Уверяю, у меня нет ничего общего с еретичеством. И у моего брата, жертвы преступления, тоже…

— Ручаться за брата поостерегись, — прервал его Гжегож Гейнче. — Ты удивишься, узнав, сколько было на него доносов, к тому же небезосновательных. Он оказался бы перед трибуналом. И выдал бы сообщников. Верю, тебя среди них не было бы.