Башня у моря — страница 100 из 151

Но тут она все исправила. Сара сказала: «Я люблю тебя. И более не захочу никого другого». И когда я посмотрел на нее, то уже не видел хрупкой леди, потому что знал: она больше не видит во мне крестьянина. Не было ни презрения, ни высокомерия. Она не спрашивала себя, достаточно ли я хорош для нее. Сара волновалась, достаточно ли она хороша для меня, а после этого нежность и ласка давались легко, и все, что испытал тогда я, ничуть не походило на прежние чувства.

Много времени спустя, когда мы снова смогли говорить, она сказала: «Я чувствую себя совсем другим человеком», а я ответил, что тоже. Мне казалось, я вышел из одного мира и вступил в другой. Когда посмотрел на нее еще раз, то подумал: с этой женщиной я смогу достичь всего, чего захочу. Вот тогда-то я и перестал думать о будущем без нее.

«Поехали со мной, – предложил я ей. – Поехали в Америку вместе». Но она в ответ упрямо покачала головой и сообщила: она должна подождать, пока не уладит дела так, чтобы и дети могли поехать с ней. У нее есть план, и ей нужно держаться этого плана, иначе все будет потеряно. Сара столько времени работала на этот план, что теперь не может от него отказаться. «Но больше всего я хотела бы уехать с тобой», – призналась она, плача. И тогда я снова любил ее, теперь уже не так нежно, и, когда она отвечала мне, передо мной возникали искусительные картины наших ночей, когда Сара станет моей женой.

Но то было давно. Прошел почти год, прежде чем я увидел ее снова, одиннадцать месяцев тоски по дому, несчастья и отчаяния для меня, а для Сары одиннадцать месяцев бесконечных махинаций, заговоров и интриг.

4

У греков есть подходящее слово для этого. Немезида. Мой учитель в школе говорил, что оно означает зло, невезение и несчастливую судьбу – все сразу, и я никогда не забывал этого, потому что, впервые столкнувшись с Хью Макгоуаном, именно это слово сразу же и пришло мне в голову.

Макгоуан был маленьким человеком с большими идеями. Я не хочу сказать, что он родился карликом, вовсе нет, но Макгоуан имел маленький, хищный мозг и кучу маленьких, корявых страстишек, требовавших удовлетворения. Только его честолюбие и жадность не знали размеров, а поскольку его наниматель постоянно их удовлетворял, они все время росли. Но я встал на его пути. В Ирландии наступило время пробуждения, рассвет, который принадлежал Чарльзу Стюарту Парнеллу, а у нас по-прежнему было более чем достаточно управляющих черных протестантов, вроде Хью Макгоуана. Плати землевладельцу лишь такую ренту, которую считаешь справедливой, сказал Парнелл, а если он возражает, не плати ничего. Мы предложили и услышали отказ. Так кто тогда виноват в том, что в долине начался бунт? Мы лишь требовали справедливости и взывали к разуму. В том, что Макгоуана чуть не линчевали, виноват он сам и его жадность. И я виню лишь Макгоуана в моем неправедном аресте и в приговоре, вынесенном шайкой присяжных-саксонцев.

Конечно, Эйлин сказала, что я дурак – навлек на нас столько бед. «У тебя лизгольд, – твердила она. – Тебе на твоей земле ничего не грозит до тысяча девятисотого года, тебе-то и всего что нужно платить – земельную ренту. Зачем ты лезешь в эти драки и губишь нас?» Да, были времена в тюрьме, когда я чувствовал себя хуже некуда и думал: наверно, она права. Только Эйлин не была права, теперь я это вижу. Дело не в том, что я чувствовал моральный долг стоять рядом со своей родней – О’Мэлли, которым грозила беда, хотя отчасти и в этом. Дело в том, что Парнелл повсюду обращался ко всем ирландцам: и к тем, кто был обеспечен, как я, и к тем, кто нищенствовал, как моя родня, которые целиком зависели от доброй воли землевладельца. «Встаньте и объединитесь!» – призывал Парнелл, и каким бы ирландцем был я, если бы оставался в стороне и пальцем бы не шевельнул, чтобы помочь родне, когда Макгоуан выколачивал из них все до последнего пенса, ломал их дома, оставлял бездомными и нищими.

Хью Макгоуан сказал, что парламент выпустил новый закон, который позволял нам идти в суд и заявлять протест, если нам не нравится наша арендная плата. Но обращаться в суд не имело ни малейшего смысла. Там заправляли саксонцы, это знал последний идиот, и саксонцы наверняка приняли бы сторону лорда де Салиса и его управляющего. И потом, когда ты в отчаянном положении, когда управляющий стоит у твоих дверей со стенобитной машиной, у тебя просто нет времени, чтобы искать их капризных адвокатов и обращаться в их капризные суды. Парнелл знал это. Именно поэтому он угрожал проверить закон на деле в судах; он знал, что этот закон – очередная саксонская уловка. Парнелл был великий человек даже в те дни, в начале восьмидесятых. Уходите с нашей земли, сказал он саксонцам, дайте нам возможность управлять самими собой, собственным парламентом в нашем собственном Дублине, потому что правосудия мы не дождемся под вашим тираническим правлением из Вестминстера.

Можно подумать, что шотландец Макгоуан знает, что такое тирания, но он принадлежал к тем шотландцам, которые заслужили для своей страны плохую репутацию среди ирландцев. Он бы свою собственную мать продал, если бы мог получить от этого выгоду. Жаждал он только денег, даже если ради них ему всю жизнь и приходилось пресмыкаться перед саксонцами.

Хью Макгоуан – мой враг, моя Немезида, и Сары тоже, человек, который управлял Кашельмарой и не пускал ее ко мне все те месяцы, что я провел в Америке. Я тогда не знал, насколько он затерроризировал ее с тех пор, как начал заправлять делами в Кашельмаре. Если бы знал, то ни за что не отпустил бы ее назад в этот дом.

Но она вернулась, а я отправился в Америку. Много дней провел на пароходе, переполненном, как Ноев ковчег. Будучи беглецом, я старался не привлекать к себе внимания, путешествуя как пассажир третьего класса на приличном пароходе.

Когда я вернулся в Голуэй, мои друзья в Кладдахе переправили меня в Куинстаун и провели на борт жуткой старой посудины. Бог ты мой, за неделю пути по океану я покрылся такой коростой грязи, так изголодался и с желудком стало так плохо, что уже решил, никогда больше не увижу земли! Но я не умер, а когда снова оказался на суше в Касл-Гардене и мне стали грозить отправкой в больницу для иммигрантов, тут же чудесным образом выздоровел. Про больницы я все знал. Больницы – это такие места, где заражаешься лихорадкой и умираешь. Так я выбрался из Касл-Гардена, отделался от всех жуликов, которые собирались здесь, чтобы облапошивать новоприбывших, оттолкнул всякого рода побирушек, которые выпрашивали милостыню, нашел каким-то образом ночлежку, где смог отлежаться, пока мне не станет лучше.

Три раза, пока я спал, у меня чуть не украли мои деньги. Не знаю ни одного другого места, как Нью-Йорк, где бы так процветало воровство и мошенничество. Даже Дублин в этом смысле уступает Нью-Йорку. Но я деньги сохранил (да их и осталось-то совсем немного), а когда почувствовал, что пришел в себя, купил кусок мыла и порошок от вшей и отправился в ближайшую баню. Денег у меня почти не осталось, но на посещение парикмахера хватило. Мне приходилось выбирать: либо стрижка, либо скромная еда, но я так долго голодал, что решил, смогу потерпеть и еще, – мне было важно явиться в прежний дом Сары в более-менее приличном виде, а не оборванцем, как остальные ирландские иммигранты, только-только вывезенные из Старого Света.

Сара дала мне письмо для брата, и как только я привел себя в божеский вид, то отправился на Пятую авеню на острове Манхэттен.

Окраины Нью-Йорка! Я чувствовал, что глаза у меня раскрываются все шире и шире, потому что все здесь оказалось роскошным – не таким роскошным, как в Дублине, конечно. Не хочу преувеличивать. Но все тут было таким огромным. Да на Вашингтон-сквер могли бы разместиться десять беговых дорожек Леттертурка! А дома! Господи Исусе, какие дворцы! Один за другим стена к стене высились великолепные особняки, все размерами не меньше Кашельмары, а некоторые даже больше. Я пребывал в таком состоянии, что не почувствовал, как у меня сперли кошелек, но это не имело значения, поскольку он был пуст. Я шел и шел, смотрел во все глаза, даже моргать забывал. И повсюду видел величественные экипажи и прекрасных лошадей, и даже тротуары были такие, словно их делали для леди в золотых туфельках. Нет, Нью-Йорк мне никогда не нравился, но, Матерь Божья, будь у меня возможность жить на окраине города, может быть, я бы даже считал, что это прекрасный город. Чарльз Мариотт наверняка верил в это, возвращаясь каждый день в свой сказочный дом на Пятой авеню.

Мне потребовалось целых две минуты, прежде чем я решился пройти в позолоченные ворота, потом через несколько дворов, а потом уже заставил себя позвонить.

– Доброе вам утро, – сказал я дворецкому, чернее и надменнее которого я в жизни не встречал. – Мне нужно увидеть мистера Чарльза Мариотта, пожалуйста.

– Мистера Мариотта нет дома, – ответил дворецкий.

– Если его нет дома, то я подожду. У меня для него письмо от его сестры леди де Салис, жены барона де Салиса из Кашельмары, да защитят ее Дева Мария и все святые.

Мне казалось, что говорил я самым вежливым и уважительным образом, но этим ничего не добился – он мне не поверил. Еще минута – и между нами началось состязание по перекрикиванию, а потом он вопил на слугу, приказывая ему вышвырнуть меня вон. Тут-то и появился Мариотт. Он, разумеется, все это время находился дома. Спустился по лестнице и спросил: «Уитни, что тут происходит, черт возьми?» И когда мне представился случай помахать перед его лицом письмом Сары, он выставил пухлую белую руку, чтобы остановить конверт, мелькающий перед его глазами, и прочесть почерк.

После долгой паузы заявил:

– Спасибо, вижу, что это письмо от моей сестры.

Он вытащил доллар из кармана и протянул его мне, как мог протянуть какому-нибудь нищему с Бауэри-стрит.

– Прошу прощения, ваша честь, – произнес я, изо всех сил смиряя свою гордыню. – Но я друг вашей сестры, а не просто курьер.

Он еще раз посмотрел на меня, а я еще раз – на него.