Он воздержался от комментариев, но я почувствовала его облегчение.
– Что мне нужно будет делать? – с любопытством уточнила я: мои мысли метались от пояса целомудрия до черной магии.
– Господи боже, да абсолютно ничего, – произнес он так, будто я сделала какое-то скандальное предложение. – Я обо всем позабочусь.
– И что это?
– Нет нужды углубляться в обсуждение этого вопроса. Это такой вопрос, в котором женщине не нужно разбираться.
Меня даже обещание черной магии не могло встревожить больше, чем эти слова, а когда я наконец узнала, о чем идет речь, мне эта новация не очень понравилась. Пришлось жестко напомнить себе, что альтернатива этому – хлороформ и четки. Однако вскоре я привыкла к новинке и спустя какое-то время вообще не думала о ней, что лишний раз доказывает: если есть сильный стимул, то можно примириться с некоторыми неудобствами.
Маделин не поехала с нами в Вудхаммер. Я умоляла ее поехать, но она ответила, что и без того достаточно долго откладывала начало работы, а теперь, когда я встала на ноги, у нее больше нет предлога и дальше оставаться со мной.
– Но мне невыносимо думать, что ты будешь работать до изнеможения в жуткой больнице в самой нищей части Лондона! – в отчаянии воскликнула я и, как истинный ньюйоркец, добавила: – Ты ведь даже и денег за это не будешь никаких получать, только стол и крышу над головой! Это несправедливо!
– Ничуть, – возразила Маделин спокойным, как всегда, тоном. – Я буду работать и учиться.
– Но если бы ты могла учиться в медицинской школе Найтингейл – это было бы намного полезнее. Я знаю, у тебя нет денег, но могу дать в долг…
– Маргарет, ты же знаешь, папа никогда не разрешит этого, а я не хочу, чтобы ты с ним ссорилась. Надеюсь только на то, что смогу уйти, не поссорившись с ним.
Ей это не удалось. Она объявила о своем намерении уйти, а когда Эдвард попытался ей воспрепятствовать, между ними началась ссора. Маделин была вежлива, сдержанна и абсолютно невозмутима, а Эдвард быстро перешел от раздражения к злости, а потом к абсолютной ярости.
– Слава богу, что твоя мать умерла и не может этого видеть! – крикнул он в конце.
– Прошу тебя, папа, – сказала Маделин, – тебе не кажется, что было бы мудрее не впутывать в это маму? Иначе я могу очень рассердиться.
– Это прелюдия к какому-то мудреному обвинению?
– Нет, конечно. У меня нет намерения указывать тебе на то, что ты и так знаешь, – ты относился к моей матери безобразно и разрушил ее здоровье своими отвратительными и эгоистичными требованиями.
– Это ложь! – Лицо Эдварда посерело.
– Это правда! Все твое хвастовство о счастливом браке – сплошной обман! А твоя скорбь после ее смерти – какое лицемерие!
– Я любил ее…
– Да. И это был твой пример мужней любви, которая заставила меня принять решение никогда не выходить замуж! Я не хотела стать жертвой, как моя мать!
– Ты даже не помнишь свою мать, какой она была! Тебе было шесть, когда с ней случился нервный срыв после смерти Луиса.
– И в течение шести следующих лет я видела, как она умирает вследствие твоих плотских излишеств! Нет, не прерывай меня. Мы больше не станем говорить об этом – ведь что бы мы ни сказали, это не будет иметь отношения к делу. С Божьей помощью я давно научилась прощать тебя, но, пожалуйста, если ты хочешь, чтобы я сохраняла вежливость, умоляю тебя, не швыряйся вот так именем моей матери. А теперь, если ты не можешь сказать мне ничего существенного, я оставлю твой дом и буду следовать моему призванию – работать сестрой милосердия.
– Ты можешь следовать чему хочешь, только не надейся – я тебе не дам ни пенса! После того, что ты здесь наговорила, даже если ты будешь стоять на улице с протянутой рукой, я пройду мимо!
– Вряд ли у меня появится нужда в твоих деньгах, – отрезала Маделин. – Орден предоставит мне все необходимое для жизни. Всего доброго, папа.
– Постой! – воскликнула я, хотя и знала, что вмешиваться с моей стороны глупо, и одновременно не в силах остановиться. – Маделин… Эдвард… – Я искала слова, пытаясь найти какое-то решение. – Эдвард, уход за немощными в наши дни стал уважаемым занятием. Не лучше ли будет Маделин иметь какие-то деньги, чтобы она могла посвятить себя своему призванию на самом уважаемом уровне?
– Моя дорогая, – процедил Эдвард ледяным голосом, – ты меня очень обяжешь, если воздержишься от комментариев. Если эта сцена угнетает тебя, позволяю тебе уйти.
Я на нетвердых ногах вышла из комнаты.
Позднее, когда Маделин уже покинула дом с потрепанной сумкой, в которой находились ее скромные пожитки, он мне много чего сказал. Ему понятно, говорил он, что я желала только блага и действовала из лучших побуждений; и он знает, сколько времени и сил я потратила, чтобы подружиться с его дочерьми; он благодарен мне за это и высоко ценит мои усилия. Но когда я становлюсь на чью-то сторону в семейных спорах и демонстрирую, что не согласна с ним, это не идет на пользу нашему браку.
– Я не прошу тебя лицемерить, – убеждал он. – Я не прошу тебя высказывать чуждые тебе суждения. Я просто прошу тебя помалкивать в случае конфликта между мной и детьми Элеоноры. Ты довольно громко сетуешь, видя это жалкое зрелище, которое называется английским якобы нейтралитетом по отношению к вашей Гражданской войне. Но сама ты очень далека от проявления нейтралитета! А ты в таких случаях должна оставаться нейтральной. Я не хочу, чтобы отголоски моего первого брака пятнали мой второй.
Его аргументы звучали убедительно, но полностью принять их я не могла. Однако и возражать ему не стала, опасаясь, что наш разговор перейдет в ссору, а я все равно не умела долго на него сердиться. Той осенью он снова повез меня за границу, теперь на юг Европы, и мы два месяца путешествовали по Греческим островам. Мы собирались часть этого времени провести в Италии, но в Риме все еще звучали отзвуки революционной риторики Гарибальди, а Эдвард решил избегать политически нестабильных районов. Я мельком увидела Венецию, откуда мы пароходом отправились в Афины, но, кроме полного энтузиазма решения вернуться когда-нибудь туда, в моем дневнике почти ничего не говорится о впечатлениях от этого великолепного города-сказки. Я посвятила Греции несколько страниц – все они в моей третьей тетради в красном кожаном переплете, названной «Посещение Греческих островов, 1862». Перечитывая записи, я теперь понимаю, что, хотя и отправлялась в путешествие, только чтобы не огорчать Эдварда, – мне очень не хотелось надолго оставлять мальчиков, – я вскоре забыла о том, что уезжала из Англии против воли.
Я правильно сделала, поехав с ним. Мы были очень счастливы, и в нашей близости, вдали от отвлекающих мелочей повседневности, я стала лучше, чем прежде, понимать, всю сложность его характера. Мне впервые пришло в голову, что он, вообще-то, мало подходит для семейной жизни. Эдвард был слишком беспокойным и независимым, чтобы не тяготиться узами домашнего очага, и, хотя был счастлив в браке, счастливее всего чувствовал себя, когда жена становилась скорее любовницей, а не хозяйкой дома. Я вспомнила слова Маделин о подчинении диктату общества, и мне показалось, что, несмотря на внешнюю поддержку принятого порядка, в душе он вовсе не был конформистом. Когда обстоятельства требовали от Эдварда вести себя в рамках установленных правил (в роли отца семейства, например), он становился наименее привлекательным и чувствовал себя совершенно не в своей тарелке. В лучшем своем виде он представал, когда освобождался от всех пут, навязанных ему его положением. Именно таким я встретила его в Нью-Йорке, когда Эдвард предстал иностранцем вне своей привычной обстановки, и теперь снова наблюдала его таким, когда мы вдвоем находились вдали от дома.
Тогда начала я понимать, кем была для него Элеонора. Она тоже любила путешествовать, разделяя его интересы явно в большей мере, чем я. Вероятно, она тоже чувствовала себя лучше в мире вне пут повседневной жизни. Первая жена была тем спутником, который требовался Эдварду, истинной родственной душой, готовой разделять его приключения, и, когда он нашел ее, ни он, ни она не нуждались более ни в ком другом. Да, нужен был сын для наследования титула, возможно, дочь, чтобы заботилась о них в старости. И больше никто. Все остальное только мешало.
– Но я люблю тебя так же сильно, как Элеонору, – заявил он. – А иногда даже сильнее.
Все ссоры казались такими далекими после этих слов. И когда мы вернулись в Англию, я пребывала в убеждении, что мы больше не поссоримся ни разу в жизни, но Эдвард решил провести Рождество в Ирландии, и именно тогда, во время моего второго посещения Кашельмары, я познакомилась с его подопечным Дерри Странаханом.
Дерри мне понравился. Ему, как и мне, чуть-чуть не хватало до двадцати одного, он был красив – стройный, темноволосый, грациозный, выглядел очень привлекательно. Говорил со странным акцентом – ирландским с сильными английскими интонациями, приобретенными, видимо, от Патрика. Обаяния ему хватало, чтобы соблазнить десяток пташек с любого куста, и он обладал острым как бритва умом. Отделаться от его обаяния было невозможно. Меня втайне интриговали его грехи юности. Женщин обычно интересуют мужчины с буйным романтическим прошлым, и я в этом смысле не стала исключением.
Тем Рождеством Дерри вернулся домой из Франкфурта после нескольких лет изгнания, и Эдвард разрешил ему провести месяц в Кашельмаре, прежде чем отправиться в Дублин и готовиться к поступлению в ирландскую адвокатуру.
– Для меня большая честь познакомиться наконец с хозяйкой дома, – сказал Дерри, низко кланяясь мне; я смотрела на него и никак не могла поверить, что он когда-то был крестьянским сыном и жил в дымной хижине у дороги на Клонарин.
Поначалу я почти его не видела – была слишком занята подготовкой к рождественским праздникам, да и он целыми днями пропадал где-то с Патриком – искали приключений. На Рождество его с нами не было: Эдвард настоял, чтобы он посетил родню в Мам-Кроссе. Дерри с мрачным видом уехал накануне Рождества. «Не удивлюсь, если придется спать под единственной кроватью со свиньями, курами и шестью малыми детьми», – заметил он. Эдвард возразил, что его долг – на Рождество посетить родню, пусть и дальнюю, а Дерри уже знал, что лучше не вызывать неодобрения Эдварда.