Мы не уехали из Кашельмары.
Долгое время он не выходил из своей спальни, но если поначалу жаловался на боль, то вскоре перестал. Когда ему становилось получше, диктовал письма своему секретарю; потом мы без конца играли с ним в шахматы, тщательно подсчитывая победы и поражения. В трудные дни я читала ему вслух или просто вязала, а он лежал на подушках. Муж становился сонным от приема лекарства, и нередко ему удавалось убежать от боли в дремоту.
Каждый день я приводила к нему детей. Если он чувствовал себя хорошо, то душевно разговаривал с ними, интересовался в мельчайших подробностях их занятиями, но если его мучила боль, то я приводила их, только чтобы сказать «спокойной ночи». Мы часто обсуждали с ним их развитие. Томаса обучала гувернантка, и он уже бегло читал, а Дэвид, чтобы не отстать, осваивал алфавит.
Незадолго до Рождества Эдвард сказал:
– Жаль, что я не увижу их взрослыми. Вот что меня очень угнетает.
– Да, – согласилась я. – Это горько.
Я шила бархатную курточку для Дэвида – странно, как я пристрастилась к шитью в комнате больного, – и пыталась не прекращать работу за разговором. Курточка имела самую невероятную форму, но Дэвид рос таким упитанным.
Мы прежде не говорили о будущем, и я подумала, что Эдвард, наверное, переменит тему, но он спустя какое-то время добавил:
– Я хочу, чтобы ты оставалась такой, какой я помню тебя лучше всего, – очень яркой и веселой, любящей жить полной жизнью. Я не одобряю эти жуткие, растянутые во времени традиции траура, исполнения которых теперь ждут от вдов, и никогда не мог выносить людей, которые говорили, что обручены с памятью. Если бы эти люди и в самом деле получали такую радость от брака, то пытались бы вернуть ее с другим супругом, поэтому я бы твое новое замужество рассматривал как большой комплимент мне.
– Какая странная логика, – пробормотала я, на секунду подумав о Маделин, – но сколько здравого смысла!
Мгновение спустя я смогла улыбнуться ему. Оставив попытки продолжать шитье, сидела неподвижно с маленькой бархатной курточкой у меня на коленях. Я знала, что никогда не закончу ее, потому что ее вид будет напоминать мне Эдварда, говорящего о будущем, в котором его нет.
– Что же, – ответила я, откладывая курточку в сторону, – если я когда-либо найду мужчину, который хоть как-то сможет сравниться с тобой – в чем я сомневаюсь, – и если этот мужчина захочет жениться на такой тощей, деспотичной, во все вмешивающейся дурнушке, да к тому же еще иностранке, – в чем я сомневаюсь еще больше, – то я всерьез подумаю о втором браке, обещаю.
Он улыбнулся. Мы помолчали какое-то время, но позднее, перед тем как уснуть, он прошептал:
– Чтобы не притворяться, нужно мужество. Я тебе благодарен.
Я собралась было ответить, что всего лишь следую его примеру, но слова почему-то не хотели произноситься, и мы больше не говорили о будущем.
Подоспело Рождество. Мы тихо отпраздновали его, но в новом году приехали Катерин и Дьюнеден, чаще стал заглядывать Джордж из Леттертурка.
Вернулся лондонский доктор и остался для постоянного присмотра за Эдвардом, а к концу января я написала Маделин – пригласила и ее приехать.
У меня появилось много дел. Гости требовали времени, а экономка – тщательного инструктажа, чтобы в соответствующее время всегда имелись горячая еда и горячая вода. Такой порядок трудно было обеспечивать и в Вудхаммере, но вдвойне трудно в Кашельмаре, где половина слуг часто отсутствовала по причине поминовения умерших, а заводить часы для соблюдения пунктуальности все, разумеется, забывали. Я обнаружила, что занятия по дому занимают все бóльшую часть дня, поскольку число гостей постоянно увеличивалось. И хотя я знала, что детьми пренебрегать нельзя, времени у меня на них оставалось гораздо меньше, чем хотелось бы.
Как только появлялась свободная секунда, я приходила к Эдварду.
Он очень похудел, кожа висела на массивных костях. Есть он не мог. Спал урывками, лекарства давали ему лишь мимолетное облегчение от боли.
Помню, что все пребывали в расстроенных чувствах. Гости с неохотой посещали больного в его комнате, и я не могла их понять, потому что самой мне хотелось находиться там все время. Но я перестала водить к нему детей. Он был слишком болен, и не стоило мучить его ежедневными посещениями.
Я помню покрытые пылью шахматные фигурки, непрочитанную газету на прикроватном столике. А еще вид из окна, пятна света и тени в комнате, тусклые седые волосы Эдварда на смятой подушке.
Помню, как в конце молилась, чтобы Господь отвел ему еще какое-то время, а потом молилась, чтобы ради Эдварда Господь не мучил его больше и дал поскорее умереть.
Я помню, как шипела на Патрика, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладонь:
– Не смей плакать! Не смей стоять и распускать сопли у его кровати как мальчишка!
Все спрашивали меня, следует ли им посетить больного, что им вообще сделать. Помню, что находила ответы, умела казаться бодрой, практичной, компетентной. В доме стояла тишина, голоса звучали приглушенно, словно во сне.
Помню, как спокойно сообщила Томасу и Дэвиду:
– Папа очень болен, он хочет попрощаться с вами перед смертью. Знаю, вам грустно прощаться, но он так страдает от боли, что на небесах ему будет гораздо лучше.
– А когда он вернется с небес? – спросил Дэвид, а Томас, который был старше и умудреннее, начал плакать.
Я позволила мальчикам лишь мельком посмотреть на него, потому что не желала их слишком сильно расстраивать, но ему так хотелось увидеть их в последний раз.
Перед концом он прошептал мне только: «Будь счастлива», затем Патрику: «Позаботься о Маргарет и твоих маленьких братьях».
А потом наступил конец, и я увидела багряный закат, темновато отсвечивавший от сверкающих вод озера.
Долгое время я вообще не могла спать. Думала о прошлом, вспоминала наши лучшие часы, а в какой-то момент перед рассветом в одну из этих бессонных ночей вдруг поняла (люди иногда внезапно признают какой-то факт без всяких на то логических причин), что более никогда не выйду замуж. Я часто размышляла об этом перед похоронами, и чем больше думала, тем крепче убеждалась, что совершенно не гожусь для брака. Многие мужчины не приемлют женщин с такой сильной волей, к тому же у меня есть эта досадная привычка во все совать нос. Туманно размышляла, хватит ли у меня когда-нибудь духу завести любовника. Я не желала ни полного воздержания, ни брака с человеком меньшего масштаба, чем Эдвард, и думала, что сам бы он одобрил, если бы я завела с кем-нибудь тайный роман. Он всегда придерживался прагматической точки зрения в таких делах.
Я была абсолютно спокойна. Организовала похороны от начала и до конца. Ох, какое нелегкое это было дело, но времени у меня хватало, потому что я оставила все попытки уснуть. У меня просто отсутствовало всякое желание спать, и, как это ни удивительно, я ни чуточки от этого не страдала.
Знала, что на похороны приедет много гостей, хотя в феврале погода промозглая, а Кашельмара так далеко, но я представляла себе скорбящими именно этих людей из всего огромного круга друзей и приятелей Эдварда. И уж точно я не думала, что соберутся арендаторы, чтобы выразить ему уважение, ведь он был протестантом-землевладельцем, представителем одного из самых ненавистных классов в Ирландии. Да и разве он сам долгие годы не считал себя виноватым за то, что во времена голода повернулся спиной к своему ирландскому имению?
– Однако он какое-то время не брал арендную плату, миледи, – сказал Шон Денис Джойс, а один из О’Мэлли постарше добавил:
– Ни одного выселения за все годы голода не было.
А кто-то еще дополнил картину:
– А когда голод кончился, он вернулся и дал нам новые семена, картофельные и овсяные, а плату все равно не брал, пока мы не стали собирать урожаи и снова могли платить.
– Он был великий человек, миледи, – добавил Максвелл Драммонд с мягкостью, какой я никогда от него не ожидала. – И мы все, каждый из нас, в долгу перед ним.
Их пришло несколько сот из Клонарина. Они тихо собрались на дорожке, и среди них не было ни одного пьяного, а когда гроб вынесли из дому, все шли следом за ним до самых дверей часовни, через которые вошли только мы, протестанты. Но потом у могилы, перед тем как упасть в обморок, я чувствовала толпу вокруг нас, протянувшуюся до самого леса, и напряженное, сочувственное свойство тишины, такой сдержанной, такой неирландской, нарушаемой только позвякиванием четок.
Я так удивилась, когда упала в обморок. Ведь и понятия не имела, что заболеваю, и хотя, бессонница явно не шла мне на пользу, думала, что в конечном счете усну, когда дальше без сна станет уже невозможно. Мне не приходило в голову, что я цепляюсь за сознание, чтобы до последней секунды длить мою жизнь с Эдвардом, а когда увидела, как гроб опускают в могилу, вдруг поняла: я осталась одна. Моя жизнь с ним закончилась.
И наступила темнота.
Когда пришла в себя, первыми моими словами были: «Я хочу видеть Фрэнсиса». Это меня удивило, потому что я давно научилась самостоятельности, не нуждалась ни в ком, кроме Эдварда, но, конечно, мое желание увидеть Фрэнсиса было естественным теперь, когда Эдварда не стало.
– Эдвард умер, – проговорила я. Его взволнованная семья собралась вокруг меня, и я видела его в каждом из них; он прятался за их глазами. – Но никто из вас не знал его, – сказала я. – Это было печально. Я единственная знала его, правда?
Кто-то принес нюхательную соль. Все суетились, перешептывались, но эти звуки слились в приглушенный рокот, похожий на далекий шум морского прибоя, а я теперь лежала под огромным, бескрайним небом. И вдруг он мелькнул передо мной. Я увидела его волосы, темные, лишь слегка тронутые сединой, какими они были, когда мы только познакомились, и еще увидела его голубые глаза. Я знала: он улыбается, хотя толком его улыбку и не разглядела. А потом отчетливо, чтобы не было ошибки, произнесла: