Я завернулась в плащ и на цыпочках вышла из дому.
Никто не увидел меня. Я аккуратно обогнула безупречный газон Патрика и через живую изгородь прошла наверх в направлении гор. Над аллеей азалий стояли сумерки, и я так нервничала, что все время спотыкалась, оглядываясь через плечо. Но за мной никто не шел, и вскоре среди деревьев возникла серая призрачная башня часовни. Я прошла мимо. К этому времени ступни ног у меня начали болеть, потому что тропинка резко уходила вверх. Наконец я добралась до стены, ограничивающей территорию поместья, и до толстой деревянной двери, через которую открывался выход наружу. Я нащупала ключ, уронила его, нагнулась, чтобы поднять. Рука у меня так дрожала, что я с трудом повернула ключ в скважине, но секунду спустя дверь уже закрылась, и передо мной предстал голый горный склон, на котором стояла полуразрушенная хижина.
Я поскальзывалась на камешках и думала: а если его нет, если что-то задержало его, если что-то не сложилось? В то время наверняка я знала одно: три дня назад Драммонд бежал из тюрьмы и с тех пор никто его не видел.
Небо светлело, и, оглянувшись в последний раз, я заметила, что рассвет приложился своими большими золотыми пальцами к озеру далеко внизу.
Дверь в хижине отсутствовала. И тогда я поняла, что его нет, но все же шла дальше, преодолевая боль в ногах, тяжело дыша; воздух обжигал горло, слезы – глаза. Минуту спустя мне пришлось остановиться, чтобы отдышаться, а потом, когда я снова посмотрела на пустой проем двери, то увидела в нем тень, и радостная волна облегчения накатила на меня – он ждал.
Он похудел, но от этого казался выше. Морщинки у его рта стали глубже, но это никак не изменило его улыбку. Его волосы выглядели темнее прежнего, не тронутые сединой и клочковатые после ножниц отца Донала.
Драммонд молчал. Он даже не двинулся из двери мне навстречу. Только сделал шаг назад, а когда я пересекла порог, заключил меня в объятия и увлек в сторону, прижал спиной к стене.
Мы по-прежнему молчали. Он начал целовать меня. Драммонд целовал мои щеки, глаза, лоб и нос, наконец он нашел мои губы. Его руки ласкали мою талию, мои бедра, потом снова талию, и, прежде чем они переместились выше, я знала, что подчинюсь любому его желанию.
Я была в ужасе. Заикающимся голосом, с глазами, полными слез, проговорила:
– Пожалуйста, нет… я не очень… страстная женщина… такая бесполезная… такое злосчастье.
Наступила тишина. Я с трудом выносила груз моей скорби, а потому, не в силах посмотреть на него, только напрягала слух в ожидании его слов.
Наконец он спросил очень мягким голосом:
– Кто тебе это сказал? Твой муж? – А когда я согласно кивнула, чувствуя, как горят от стыда мои щеки, он закинул назад голову, рассмеялся и недоуменно воскликнул: – И ты ему поверила?
Кривое зеркало, в которое я смотрелась всю свою замужнюю жизнь, пошло трещинами. Передо мной вдруг появилось иное зеркало, а после этого не было никаких слов. Я просто смотрела, ошеломленная, на свое новое отражение, и, когда он наконец прикоснулся ко мне снова, мои слезы исчезли вместе с грузом злосчастья, который я так долго тащила на себе.
Я излечилась. Впервые начала жить, и страсть бушевала во мне негасимым пожаром.
VМаксвелл Драммонд1884–1887Честолюбие
[Роджер Мортимер был] решительным, честолюбивым… он не знал угрызений совести… имел репутацию отважного человека… нравился женщинам… и, кажется, имел все повадки современного гангстера…
Глава 1
Она оставила его.
Оставила мужа, оставила дом и даже своих детей. У нее, конечно, был план вернуть их себе впоследствии, но, поняв, что Макгоуан никогда не позволит ей уехать со всеми четырьмя детьми, которые цеплялись за ее юбки, она отправилась в Америку одна.
Я уже был там, ждал ее. Никогда не забуду, как я ждал. Ждал все лето и всю осень. Ждал, пока у меня не сложилось впечатления, что я навсегда заключен в этом дьявольском городе, где стоит жара почище, чем в аду, где рубашка прилипает к твоей спине уже в восемь утра, а по ночам такая духота, что проще задохнуться, чем уснуть. Думал, что знаю об ожидании все, проведя несколько месяцев в тюрьме Голуэя по сфабрикованному обвинению, – господи боже, ох уж эта тюрьма в Голуэе! – но я ни черта не знал об ожидании, пока не сошел с иммигрантского парохода в Нью-Йорке в июне 1884-го.
Мне предстояло многому научиться, но учился я быстро, а тем временем ждал. Я ждал, когда Сара высвободится из сети Макгоуана, когда сойдет лед с Гудзона, когда ее роскошный пароход войдет весной в Нью-Йоркскую гавань. Ждал столько, что уже не мог представить себе день, когда мое ожидание закончится. Когда же такой день все же наступил и мое ожидание подошло к концу, я пришел в порт и увидел, как ее роскошный пароход входит в гавань, мне казалось, что все это сон, и я мог бы побожиться, что это сон, не будь река такой зловонно-голубой, а от шума на причале у меня не ломило в ушах. Этот город – я не видел ничего невероятнее. Чертово место, которое не принадлежало никому, переполненное людьми, открытое для всех, кошмарное путешествие в чистилище. Господи Боже, молился я, избавь меня от зла, опасности и всего этого города Нью-Йорка. Аминь.
Спустили трап, очень красивый трап, белый и сверкающий, и корабельные офицеры в своей форме с золотой тесьмой кланялись и расшаркивались перед богатыми пассажирами, а я ждал, искал ее глазами, шея у меня болела от напряжения, пальцы сжимались в кулаки, а рот высох, как брошенная хлебная корка. Я ждал и ждал, и вдруг словно свершилось чудо: появилась она.
И тут я сошел с ума. Принялся проталкиваться к трапу, работая локтями, – уж этому-то Нью-Йорк меня научил. Раздался чей-то возглас: «Господи Исусе, еще один пьяный ирландец!» – предрассудки в этом городе были очень сильны, многие национальности так вечно и толклись внизу у лестницы судьбы. Но меня не волновало злословие, меня не волновало ничто, кроме одного: добраться до Сары прежде ее напыщенного братца, который тут же увезет ее в свой безвкусный маленький дворец. Я видел Чарльза Мариотта с его лакеями, которые прокладывали ему дорогу в толпе, и он меня тоже заметил, потому что вздрогнул, словно я какой-то бродяга из трущоб Файв-Пойнта. Но я добрался до трапа первым, опередил его и первым встретил Сару в ее вонючем, переполненном, грязном городе. Она припустила по трапу, спотыкаясь в спешке, а я бросился к ней навстречу, и сразу все плохое забылось – бегство, ожидание, бесконечная, гнетущая тоска, вгонявшая по ночам в пот, не дававшая спать. Я обхватил ее с такой страстью, что мы лишь чудом не упали за ограждение в воду, и, прижимая ее тело к своему, вспоминал лорда де Салиса в суде в тот день, когда меня приговорили к заключению. А еще – клятву, что дал себе тогда: я отделаю его любовника, как бог черепаху, и уложу в постель его жену, иначе буду ползти в бесчестье до самой могилы.
Мои враги говорят, что я – уголовник, который должен до конца отбыть свой десятилетний срок в тюрьме. Даже моя жена Эйлин, которая никогда не отрицала, что я стал жертвой несправедливого суда, возможно, до сих пор говорит нашим детям, что я обыкновенный плохо образованный крестьянин. Но это все ложь, потому что я учился в лучшей школе для бедняков к западу от Шаннона. По крайней мере, такой ее считали мы, несмотря на то что она помещалась в сарае, как и в прежние времена, когда тираны-саксонцы запрещали ирландцам получать католическое образование. На самом деле она была лучше, чем школы для бедняков, и ее репутация была известна в таких местах, как Клонбур и Конг. И еще до того, как мне пойти в школу, отец научил меня читать и писать. Отец был родом из Ольстера и в Коннахт приехал по единственной причине: младшему сыну из девяти детей не осталось земли в доме его отца близ Донахади. Теперь мои враги утверждают, что он был шотландцем, но и это ложь. В Коннахте все так тебе будут говорить, если ты из Ольстера, но каждый знает, что в прошлые времена в графстве Ферманах были епископы Драммонды, и семья моей матери, О’Мэлли, потомки королевы Грейс О’Мэлли, ее бессмертной славы и благородства.
Так что я ирландец до мозга костей, а что касается моего имени, которое все считают большой саксонской ошибкой, могу только сказать, что меня нарекли в честь доброго друга моего отца. Он, вероятно, был потомком шотландских еретиков, но при этом хорошим католиком, потому что мой отец никогда не назвал бы меня в честь черного протестанта. И потом, мне нравится мое имя. Оно хорошо звучит и придает уверенность, которой у меня, наверно, не было бы, носи я имя Пэдди Мерфи. Эйлин сказала как-то, когда мы женихались, что мое имя звучит как имя джентльмена. Я это навсегда запомнил. Да, я родился на скромной ферме в Коннахте, но родился с именем джентльмена.
Впрочем, и ферма была не такой уж скромной. Эйлин не соглашалась, но отцовская ферма была лучшей в долине, всегда была, после того как мой отец женился на женщине выше себя, породнился с семьей О’Мэлли и начал работать не покладая рук – выращивал пшено, овес, не ограничивая себя одним картофельным огородом. У нас было двадцать пять акров пахотной земли и еще двадцать пять акров торфяного болота, и из пахотной земли на десяти акрах выращивали урожай, а остальное было под травой. Земля под травой не годилась для пахоты – слишком была каменистая и неровная, но овцы ее любили, и мои коровы тоже. Зимой коровы уходили на торфяник и выдергивали черный камыш – у него белый сочный корень длиной больше шести дюймов, и я даже думаю, что коровам это было полезнее, чем трава летом. Для торфяника находилось и еще одно применение – он давал мне вереск для подстилки моему ослику, а также запас топлива, и я согласен с теми, кто говорит, что небольшой торфян