Только головы ходят, как у нефтедобывающих установок.
— Мы думали…
— Иван Петрович…
— Мы думали, что вы хороший человек.
— Что вы защищаете, кого можете.
— Что у вас совесть есть.
— А вы…
— Как вы вообще могли?
— Вы же знаете, что с ними…
— Что с нами…
— Делали.
— Вы же от этого своих защищали.
— Как же вы можете?
— Если бы к вам женщину привели…
— Жертву изнасилования…
— Многократного.
— И она бы радовалась, что ее больше не будут…
— Не обидят…
— Пусть это и был ее муж.
— Вы бы ей тоже про верность говорили?
Так. Понятно, ясно и очевидно. Совесть наша Смирнов воспринял молчание как знак одобрения и первым делом взялся за моральный облик студента Альгуэры. И прочел ему нотацию — надо думать, публичную, при всем студсовете, он у нас кретин или негодяй, интересно уже? или все-таки саботажник? — о верности. Потому что совесть наша истеричная Смирнов суждения выносит в первую долю секунды, быстрее чем японский боец рубит мечом. А объясняет он потом — под девизом факультета «все вслух, все понятно», — эти свои уже вынесенные и непоколебимые высокоморальные суждения.
И вот тут на него наступили Эти Копты. Крестьяне с колотушками на нашего рыцаря в сияющей броне. Остальные жмутся по углам, наблюдают. Сказать, что удивлены — сильно преуменьшить, просто небо за последнюю неделю падало на землю слишком часто. И исчерпало запасы удивления.
— Скажи, Альберто…
— Чем тебе угрожали…
— …и как заставили?
Альгуэра молчит, надувается еще сильнее. Он говорить-то может, интересно? Гигантский хомяк-убийца. Смотрит в пол.
— Скажи, пожалуйста Ивану Петровичу.
— Не надо, — вскидывает руки Смирнов. — Я… я понимаю…
Альберто поднимает голову и ясно, звонко, только где-то в шлейфе сиплая стиснутость, выговаривает:
— На первом курсе я украл деньги у преподавателя. — Васкесовская безмятежность во взгляде и голосе.
— Давайте, Иван Петрович…
— …скажите ему, что он вор и его надо было отчислить.
— Скажете?
Черт его знает, умеет ли Смирнов читать пластику. На его месте Левинсон уже обдумывал бы, как будет обороняться. Потому что одно неверное слово — и девочка сорвется в атаку. А у нее по всем боевым дисциплинам «отлично». По остальным тоже. А у Смирнова за спиной стол и четыре стула — и он неизбежно в них запутается.
— Прости, — совершенно спокойно говорит Смирнов, — ты это зачем сделал?
— Лежали.
Это, как ни странно, ответ. Многие студенты поначалу пробуют на зуб системы слежения, доказывают себе, что они сами с усами… но Альберто был дураком, что взял деньги. На первом курсе. И еще большим дураком потом, когда соглашался есть с руки вплоть до вчерашнего дня. Методы избавления от давления и шантажа проходят на четвертом.
— И вот так все? — спрашивает Смирнов, и поясняет, — Ко мне никогда не попадали те, кто…
Все-таки он не сказал «ходил в первых учениках». Полчаса назад — сказал бы.
— Мы не знаем…
— …никто не говорит.
— Наверное, есть настоящие.
— А как же.
— Он, — говорит Альгуэра, и уже без заемной безмятежности, — уже был труп. Сам… п-предатель! Иуда! Я! Я мог на него донести еще до всего! Мы с инспектором говорили! Я ничего не сказал, пока он сам… а тут — да, да! Я его хотел сам закопать и на могилу плюнуть, да! Хоть что-то! Да, я сволочь — а где вы были, такой святоша?
Здесь, в комнате, за пределами взглядов камер, четверо студентов с факультета управления. Никто не встал, не подал голоса. Молчат и слушают. Действительно, кого мы растим?..
— Черт его знает, где я был. — Смирнов опускается на стоящий сзади стул… не глядя, автоматически. Если бы стула не оказалось, он бы, наверное, так же, медленно, автоматически упал бы. Не замечая. — Наверное, хотел верить, что у большинства все-таки обоюдно и добровольно. По любви. Как бы вы сказали, Таиси. И что я, таким образом, за них не отвечаю. А отвечаю только за подранков, за тех, кто нуждается в моей помощи, а не в помощи… Господа Бога.
Это нужно прекращать. Это нужно прекращать немедленно, потому что они там перед всем студсоветом разговаривают. Смирнов, конечно, нашел убедительный повод никуда не звонить и ничего на себя не брать, но нам только вот именно сейчас вот этого прорыва в канализации не хватает. Да и с Альгуэры хватит уже, обменялись любезностями.
— Иван Петрович, вы куда пропали? Вас в канцелярии обыскались уже. — И правда обыскались, и пусть уходит под благовидным предлогом. «Позвонили».
А еще это нужно обязательно показать Анаит. И, может быть, она забудет сказочку Шварца.
Она просыпается так же легко, как засыпает — просто открывает глаза, морщит нос, тихо чихает. Смахивает пушинку с носа словно кошка с усов. Запускает пальцы в волосы, короткое движение — и слегка смятые лепестки расправляются. Тонкий шерстяной свитер и так выглядит безупречно. Саму Анаит надо оценивать как-то иначе. Кто будет рассматривать листья орхидеи, хорошо ли скроены, изящно ли сидят на стебле?
Она просто есть. Пока еще здесь. Находит взглядом — и улыбается.
— Скажите, а кто был пятый?
Рыбья холера!..
— Угадайте. Вам это несложно будет…
— Вот как… — изумленно качает изящной головкой, ничего больше не говорит. Никакая не орхидея, конечно, а хризантема. Осенний цветок.
— Тут еще кое-что случилось. Посмотрите?
Подходит босиком, встает позади и наклоняется — висок к виску. Картинки на экране сразу кажутся… не очень актуальными.
— Боже мой, — говорит она, когда Иван Петрович медленно закрывает за собой дверь, — Боже мой… простите меня, пожалуйста.
— Вас?
— Они все, все разговаривали со мной. Я, видимо, слишком сильно отражала, — грустно объясняет женщина. — А вести себя… это не проще, чем ходить. Представьте человека, который пытается научиться ходить перед зеркалом? Сразу, в один прием… даже если все мышцы в порядке. Он упадет. А зеркало, скорее всего, разобьется.
— Вести себя как? — он уже знает ответ.
— Как люди.
Нужно было предложить ей сесть рядом, впрочем, второй стул свободен, а она предпочла встать так. Теперь уже поздно, конечно. Как люди? Действительно, во всех четверых обнаружилось больше человеческого, чем раньше. В хорошем смысле этого слова. Потому что во всех остальных мы все люди. И эти скандалисты, и Моран, и Личфилд, и да Монтефельтро, и заговорщики времен карибского кризиса, и этот их последний террановский генерал — а вот… а вот сейчас проверим.
Если развернуться, прямо со стулом, осторожно, не оттолкнув, и обнять за талию:
— Никакого разобьется. Ни за что…
Женщина не отталкивает его. Поднимает руку, гладит по затылку. Впрочем, кажется, все же не женщина. Существо. Они взяли глупую девочку Анаит Гезалех и сделали из нее произведение искусства. Умное, доброе, щедрое. Очень доброе. И снисходительное. Я был неправ. И несправедлив к Шварцу. Он не дурак. Он трус. А я все-таки нет.
— Я не о себе, — отзывается Анаит Гезалех. — Сейчас они видят себя друг в друге.
— Иногда очень приятно ошибиться.
Анаит, щедрое и веселое, и невесть почему готовое терпеть его существо, приподнимает бровь. Ну неужели?..
— Ну какой из вас компаньеро Солис? — Действительно. Смотрела. Остальные почему-то терпеть не могли многочисленные телепостановки по карибским мотивам, а Левинсона они смешили, а потом, в госпитале, и развлекали. Безобидная, развесистая дурь. Зверообразные компаньерос, пауки в банке. Типажи. Живешь себе, интригуешь, гадишь помаленьку — бац, а ты уже типаж на булавке и тобой оперируют сценаристы. «Тем временем компаньеро Рис строил очередной лагерь».
— Какой есть. — улыбается Левинсон. — Чувство юмора у меня… схожее.
— А пятым был да Монтефельтро, — отзывается Анаит. — Вся эта история очень в его духе. И то, что он потом пальцем не пошевелил, чтобы помешать Личфилду — тоже в его духе.
Некоторое время она просто стоит, прижавшись к нему. Стук сердца под щекой, мерное движение грудной клетки. Просто жизнь. То, на что слишком долго не обращаешь внимания, не ценишь. Как воздух. Нужно однажды остаться без этой размеренности — и без воздуха — чтобы начать ощущать восхищение, нежность, тоску по жизни, просто жизни в другом. То, что это живое, естественно отлаженное тело еще и безупречно, добавляет только желания уберечь, оградить. Надеяться на большее нелепо.
Анаит вздыхает и гладит его по щеке.
— Мне нужно позвонить.
Добравшись домой, Анна последовательно отключила: коммуникатор, телефон, сигнал тревоги на почтовом ящике, сам почтовый ящик, компьютер, второй компьютер, рабочую планшетку, домовую систему оповещения, дверной звонок и — на всякий случай — кухонную систему. Дымоуловитель и пожарную сирену она отключать не стала. Во-первых, это было противозаконно, а во-вторых, Аня не знала, где там выключатель, а искать инструкцию не было сил. Поэтому семь часов спустя ее разбудил сигнал пожарной тревоги.
Перестав прыгать по комнате и продрав глаза, она поняла, что ничего не горит, дыма нигде нет и автоогнетушители сухи как центр Сахары. Значит, кто-то просто залез в домовую систему и «позвонил». Значит, все-таки где-то что-то горит. Но снаружи. И не на работе. Потому что с работы просто постучали бы в дверь.
Рефлекс требовал немедленно помчаться на кухню, схватить из холодильника сок, бросить в стакан шипучую таблетку витаминов и плеснуть стимулятора, выхлебать эту бурду залпом, на бегу к компьютеру. И обязательно чувствовать себя виноватой за такую постыдную слабость, как сон во время чумы. Во время пожара.
Аня метнулась по квартире, остановилась у окна. За окном — Старый город в легкой дымке тумане, поднимающегося от двух рек. Ровные грядки кварталов, на которых растут старые многоэтажные дома с рыжими, красными, коричневыми крышами. Мосты через Сону. Опушка деревьев вдоль набережных. Уютный, аккуратный, ритмичный пейзаж.