– Все, все идут, всем можно, только меня как маленького… как девчонку… держат!.. – запальчиво воскликнул он.
И в доказательство того, что он мужчина и взрослый, Сергей, не выдержав, совсем по-детски всхлипывая, горько заплакал.
– Слушай, Сергей, – прощаясь на другой день с сыном, начал Троянов. – Вчера при матери я не хотел говорить: ты был так взволнован, что мог в запальчивости сказать лишнее и задеть ее материнское чувство. Подумал ли ты о том, что теперь у нее на сердце? Ведь она всегда молчит, никогда не жалуется, ровна и спокойна на вид – вот и Китти такая же, но вдумался ли ты, что она переживает? Ежеминутно дрожит за Юрия, за Китти, за ее тревоги. А если шальная пуля убьет, искалечит его? Ведь мы с тобой не дети, мы взрослые и мужчины, надо же иметь храбрость смело смотреть в глаза обстоятельствам. Ведь это война. Один миг – и жизни, сотен, тысяч жизней не станет. И вот неустанно думать: не сейчас ли, не в эту ли секунду наступает или настал уже этот страшный миг? Теперь ухожу я… Что переживает она?.. И вдруг еще ты… Это было бы жестоко и бессмысленно. Крайности пока нет. Но если, спаси и сохрани Господь, настала бы такая страшная пора, что всякий без исключения должен был бы взять оружие и встать на защиту страны, – тогда бери и ступай, я не удержу сына в такую минуту. Помни! Но пока еще рано…
Глава 5
Совсем затихло Благодатное. От Троянова и с пути, и по прибытии на место приходили сравнительно частые вести. Сам генерал был, правда, жив и здоров, но какие печальные новости о ходе войны приносили его письма!
Один за другим были Наполеоном заняты Полоцк, Минск, Витебск и Могилев. Русские армии уже отступили к Смоленску.
По мере приближения наших войск к Москве все чаще, все подробнее становились вести, достигавшие Благодатного. Долетали имена героев, доходили фамилии убитых и раненых. Известия о смерти, связанные с близкими, дорогими именами, проникали в помещичьи хоромы, в дворовые флигели, в крестьянские избы. Теперь охватившее страну бедствие не представлялось, как вначале, чем-то хотя и страшным, но туманным, бесформенным. Теперь при известиях о сражениях и их жертвах рисовались яркие картины пролитой крови, фигуры дорогих, знакомых людей, распростертых на земле, убитых и раненых. Как живые, вставали они перед глазами рыдающих матерей, жен, ребятишек, братьев, отцов и дедов. И жгучая ненависть загоралась в сердцах, жажда мести и подвига.
Пасмурный и грустный, ходил Сережа с момента отъезда отца. Женя не спускала с него тревожного, любящего взгляда. Как хорошо она понимала, что происходило у него на душе. Разве могло быть иначе? Разве и тогда вечером, когда Сережа заговорил с отцом и матерью об отъезде, разве не понимала, бессознательно не чувствовала она того, что творилось в нем? Сразиться, перекрошить этих ненавистных, проклятых французов, запугать, выгнать их – о, какое это счастье! Еще бы Сережа не рвался туда!..
«Но нет, нет, это невозможно, – дальше несется мысль девочки. – Вздор!.. Глупости!.. Сережа?.. А если его ранят? Только ранят, даже немножко?.. А вдруг убьют?.. Ни за что, ни за что! Только не его, только не Сережу!»
Женя покорно сносит проявления его удрученного настроения, резкие слова, порой окрики.
Пусть, пусть! Ведь ему, бедному, так тяжело! Она все-все вытерпит, все сделает для Сережи, только… только не поможет ему в том главном, что, единственное, может утешить его. О, это нет! Если бы она увидела, если бы ей только показалось, что Сережа хочет потихоньку убежать из дому, она первая всем бы сказала, всех бы на ноги поставила.
Эта мысль сильно тревожит девочку. Ночью она иногда просыпается, охваченная ужасом: вдруг в эту самую минуту Сережа собирается бежать? Она чутко прислушивается, не скрипнет ли где дверь, не стукнет ли окно, не повернется ли ключ в замке. Но все тихо в большом дремлющем доме, только ее собственное сердце стучит так громко и порывисто…
Лишь на раскинутой перед домом зеленой лужайке да во дворе и в некоторых излюбленных уголках большого сада еще царит временами оживление, звучат бойкие голоса.
Не унывает Боря со своим верноподданным, а порой и командиром Степкой. Игра в войну ведется по-прежнему. Защищают то Витебск, то Полоцк; один раз усердно отбивали от неприятеля даже Киев, а другой раз Петербург. Мудрено ли, что кровопролитие было громадное? Сын птичницы Митька, например, не досчитался трех зубов, приступом выбитых «Детолем». Правда, зубы и так уже пошатывались, но все еще могли служить службу, особенно в такое время, как сейчас, когда в огороде поспели яблоки, репа и горох. Но неумолимый враг принес их в жертву славе русского оружия.
Боря-«Багратион», со свойственной ему горячностью, сгрудившись с Васюком-«Вдаву», ударил в «центр» неприятеля, отчего из носа французского маршала кровь брызнула фонтаном на руку растерявшегося русского главнокомандующего.
Но не одно это занимало Бориса и Степку. С некоторых пор они вполголоса вели какие-то таинственные беседы, часто забирались в разные сарайчики и стоявшие без употребления кладовки, шныряли мимо буфетной, кухни и официантской, неизменно, как ошпаренные, отскакивая при чьем-либо приближении, после чего тотчас же старались принять развязный, непринужденный вид.
Однажды, зайдя в детскую, Женя застала Борю мастерящим что-то пальцем, просунутым сквозь окно большого деревянного дома-игрушки, последнее время пользовавшегося его особым расположением.
Первым побуждением мальчика было вытащить палец, но, подумав секунду, он, весело глядя в лицо сестре, продолжал двигать рукой, производя шум внутри дома.
– Слышишь? – таинственно произнес он.
– Слышу, но ничего не понимаю, – ответила Женя.
– А хочешь знать? Очень?
– Ну, хочу.
– Только никому не скажешь? Побожись!
– Не скажу, ей-Богу не скажу.
С еще более таинственным видом Борис приподнял крышку дома и торжествующе ткнул туда пальцем.
– Видишь сколько?
– Сахар!.. Это зачем? – недоумевая спросила Женя.
– Это для солдатиков. Для наших. Все мы со Степкой собрали. Я теперь чай без сахару пью и молоко тоже, а сахар сюда.
– А Степка где берет?
– Я для него каждый день утром и вечером по два куска у Анфисы из-под подушки таскаю. Прежде он ел его, а теперь не смеет, все на раненых отдает. Вишь, сколько собрали. Правда, много?
– Славный ты мой Борька, вот молодчина! – Женя горячо поцеловала мальчугана в лоб. – Что выдумали! И ведь никто не советовал, сами догадались, – одобрила девочка. – И Степка, говоришь, честно отдает, сам не ест?
– Все до крошечки, – с гордостью подтвердил мальчуган, счастливый похвалой Жени, мнение которой очень ценил.
– С сегодняшнего вечера можете мой сахар тоже брать, – заявила она.
– Как? Правда? – зарделся от радости мальчуган. – Ведь ты всегда такой сладкий чай пьешь, меньше четырех кусков не кладешь! – усомнился Боря. – «Миска» бранится, а тебе все не сладко.
– Ну, это уж не твое дело. Коли вы, малыши, отказать себе сумели, так мне и сам Бог велел попоститься. А что я много кусков кладу – ваше счастье, вам больше достанется, все целиком и заберете.
– Молодчина Женя! Вот хорошо! – захлебнулся от восторга мальчик. – Теперь мы сто пудов соберем и пошлем царю для солдатиков.
– Столько не соберете, где там! Это больше чем сто таких полных домов.
– Соберем, вот увидишь, соберем и не сто, а тысячу пудов, – расхвастался Боря. – Целый воз отправим, вот царь обрадуется!
Нечего говорить, что о Женином пожертвовании сейчас же был поставлен в известность Степа.
После первых выражений радости последовало продолжительное совещание, на котором единогласно обоими мальчиками было решено, что ограничиться одним сахаром недостаточно, необходимо послать «всего».
– Тоже ведь, не поемши хорошенько, на пустой-то живот не больно насахаришься, – глубокомысленно заявил Степка.
Постановили откладывать хлеб, мясо, булки, пироги, пирожные и тому подобное.
– Ну, а трубочки с кремом и маринованные вишни тоже посылать будем? – робко и нерешительно осведомился Борис.
Его обычная щедрость запнулась об эти излюбленнейшие вещи, из которых вдобавок маринаду на долю детей отпускалась очень маленькая порция, так как и мисс, и мама́ находили, что уксус вреден.
– Известно, будем! С чего ж бы вдруг да не послать? – вопросом на вопрос ответил Степка.
– Да, видишь ли, трубочки нежные очень, могут раздавиться в дороге, – неуверенно кривит душой Борис.
– Скажет тоже, «раздавиться могут»! Велика беда! Пущай себе на здоровье давятся: все одно, они мягкие, а скус тот самый, хошь давленые, хошь нет, – безжалостно опровергает Степа.
– Не, а вишни? – как за спасительную соломинку, цепляется за последнюю надежду его собеседник. – Они ведь кислые. Может, их солдаты не любят?
– Не любят! – передразнивает неумолимый Степа. – А с чего ж им не любить-то их? Аль ты думаешь, коли солдат, так и языка у него нет? Сеньку-казачка, поди, помнишь? Что потом в солдаты сдали? Вот вишни-то эти самые любит! Пропадом за ними пропадал. Как со стола собирает, рот полный набьет, да в карман горсть целую, бывало, запихнет. А он теперича тоже солдат, так, думаешь, вишен-то больше и не любит? Да нешто он один, мало ли их там таких!
Безжалостно отнята последняя зацепочка. Борис, подавив вздох, соглашается с убедительным доводом товарища.
Начиная со следующего дня, мальчик поражает всех своим аппетитом. Громадные порции по два, иногда по три раза возобновляемые на его тарелке, исчезают бесследно. Сперва это приводит мать и гувернантку в восхищение, затем в некоторое беспокойство. Но так как дни проходят за днями, не принося ущерба здоровью ребенка, к его прожорливости начинают привыкать, и она уже никого не тревожит.
Последнее время особой любовью и заботой среди игрушек пользуется не один деревянный дом с разборной крышей, но и стоящие в детской большие сани с красной бархатной полостью. Правда, с ними не играют, однако, несколько раз в день около них происходит какая-то возня: полость то отстегивают, то застегивают, то смахивают с нее неизвестно откуда появившиеся крошки и какие-то кусочки; наконец, сани задвигают в самый темный и недоступный угол детской – между стеной и кроватью.