– Куда же прорываться нам? В мышеловку завели! – вдруг глухо сказал другой, мутно блестя черными сверлящими глазами. – Везде они! Хана нам, видать! – И, злобно оскалясь, потряс автоматом. – До последнего отстреливались!..
– Прекратить разговоры, – очень тихо проговорил Борис, бледнея, но тотчас, усилием сдерживая себя, ткнул автоматным дулом в грудь солдата. – Вы… в мышеловке? Оставайтесь, к чертовой матери! – Он поднял голос: – Кто не верит – в сторону! Остальные – за мной! Витьковский, сосчитайте людей! Не отставать! За мной!..
Не оглядываясь, Борис быстро зашагал вперед по траншее. Он был уверен: люди пойдут за ним, другого выхода не было у них. Лил дождь, но он не охлаждал голову, бил в глаза, ослепляя, как удары иголок. Смыло багровый блеск заката, все свинцово затянуло дождем, ускоряя сумерки. Печально пахло горьким дымом, дождь пригасил пожары, но тугое урчание танков, торопливые, взахлеб, вспышки стрельбы доносились из деревни. Там добивали рассеянные остатки батальона, и автоматный этот треск сухо и остро давил Борису горло. Он задыхался.
Вскоре Жорка догнал его, голова уже перебинтована, повязка побурела, набухла от дождя. Жорка прикладывал к повязке носовой платок.
– Двадцать два человека, товарищ капитан, с вами, – доложил он.
– Кто остался?
– Все идут. Смотрите, у вас погон кровью залило! Дайте перевяжу, а?
– Ухо не перевяжешь, – усмехнулся Борис. – Совсем не буду слышать. Оставь!
Потом шли и бежали молча, иногда останавливались, прислушивались к гудению танков, к неясным крикам в деревне, один раз пулеметной строчкой прострекотал где-то мотоцикл, и почудилось: губная гармошка на околице проиграла.
Проходили огневую позицию минометчиков; четверо солдат, в неудобных позах застигнутые снарядами, лежали вокруг пустых лотков; и, прислонясь плечом к стволу одного уцелевшего миномета, недвижно склонив голову, сидел малознакомый Борису молчаливый лейтенант, командир взвода. Разбитые очки были втоптаны в грязь. Он стрелял, очевидно, до последней мины и, уже без очков, не увидел свою смерть. Он был близорук, а автоматчик, по-видимому, подполз к самой траншее.
– Подорви миномет, – вполголоса приказал Борис Жорке. – Брось гранату в ствол. И возьми документы у лейтенанта.
Жорка, молча кивнув, отстал; через минуту легкий взрыв колыхнул воздух за спиной, и Жорка, на бегу вталкивая за пазуху перетянутый резинкой бумажник лейтенанта, догнал Бориса.
Начались траншеи левого фланга роты, раздавленные танками, исполосованные широкими следами гусениц на обвалившихся брустверах. Обходили полузасыпанные темные тела, искореженные пулеметы, противотанковые ружья, торчащие из земли, клочки шинелей. В одном месте была вмята в грязь офицерская фуражка, наполненная водой, как чаша. И будто током ударило Бориса, когда он поднял эту фуражку. Она могла быть Орлова. Да, это левый фланг, который держал Орлов. Борис глядел на желтые, обмытые дождем лица лежавших здесь убитых, но ни в одном из них не признал Орлова. И не было возможности искать. За ним шли живые, не терявшие маленькую надежду люди – двадцать один человек. Он вел их туда, к краю обороны, к реке, где мог быть выход.
Впереди послышались голоса.
– Жорка, вперед! – приказал Борис. – Осторожно! Зря не стрелять!
– Понятно! – ответил Жорка и, раскидывая в стороны пудовые ошметки налипшей на сапоги глины, побежал, оскальзываясь, вперед.
– За мной! – Борис ускорил шаги и тоже побежал.
За поворотом траншеи он едва не натолкнулся на Жорку. Тот стоял, переводя дыхание, плечи его подымались. Борис крикнул:
– Что остановился?
– Братья Березкины, – тихо сказал Жорка. – Эх, черт! Смотрите… Оба…
Так до последнего момента Борис и не научился их различать, двух мальчишек-близнецов Березкиных, ладных, никогда не разлучавшихся, ясноглазых москвичей. Он не знал даже, кого из них – Николая или Андрея – ранило в плечо возле орудия.
Теперь они, преданно прижавшись щеками к земле, лежали на бруствере среди стреляных гильз перед противотанковым ружьем, лежали, будто спали, крепко и навсегда обнявшись. И один – кто из них был Николай или Андрей? – плечом загораживал другого, а из-под обнявшей навечно руки белел бинт и смятый сержантский погон на разорванной гимнастерке. А в пяти шагах от них темнели глубокие вмятины гусениц поперек траншеи.
– Возьми документы и ордена, – сказал Борис Жорке и, стараясь больше не глядеть на братьев Березкиных, подал команду сжатым спазмой голосом:
– За мной! – И еще раз повторил: – За мной!
Спотыкаясь и падая, они бежали по вязким багровым лужам, по скользкой грязи, до коленей наполнившей траншеи, бежали двадцать два человека, те, кто еще жил и хотел жить.
Борис первый увидел: траншея кончилась… Он первый добежал до края ее и, задыхаясь, остановился – траншея упиралась в тупик. Высота отвесным обрывом висела над рекой, и глубоко внизу мутно темнела вода в дождевом тумане, и за ней недалекие леса проступали неясно.
Стараясь отдышаться, он грудью лег на размытый бруствер, сердце сумасшедше билось, стучало сквозь шинель в мокрую землю.
Он пытался увидеть то пустое пространство, ту брешь, то игольное ушко, сквозь которое он надеялся вывести людей. Ему все-таки казалось, что здесь во время боя в последние часы сохранялась относительная тишина. Но теперь он сразу понял: игольного ушка не было. Он увидел танки. Они чернели квадратами между обмокшими овсяными копнами на том сером пространстве поля, что отделяло реку от леса.
Он слышал, как за его спиной подбегали люди; слышал их хриплое дыхание, хлюпанье набрякших грязью сапог, сдавленные злобой и отчаянием голоса: «Танки, танки!»
В эту минуту он не знал, что надо делать. Но именно он должен был знать, что надо делать.
Тогда он повернулся так быстро, что эти обросшие, потерявшие надежду растерянные люди, столпившиеся в траншее, в тупике, уловив лихорадочный его взгляд, затихли, отведя глаза. Наверно, они поняли в это мгновение его готовность на все.
– Садитесь! – резко приказал Борис. – Все садитесь! Никому не маячить! Слышите? Вы!.. Там! Садитесь! Одному наблюдать! Жорка, наблюдать!
– Что он сказал? – послышались голоса задних. – Что он там сказал?
– Капитан сказал: «Садитесь!» – глухо пронеслось по траншее.
И люди покорно сели, двадцать один человек, которые хотели жить, – кто опустился на дно траншеи, кто присел на корточки, неожиданно обнажив из-под шинели напряженно трясущиеся колени, иные обессиленно прислонившись спиной к окопу, пригнув голову.
«Что я им скажу? Что я скажу? – соображал Борис. – Я не знаю, что им сказать!..»
Движения, которые он сейчас делал, уже не принадлежали ему: за ним следила двадцать одна пара глаз, она вбирала его в себя целиком.
– Так вот, – отрывисто сказал Борис и, сдержав дыхание, повторил: – Так вот… Всем слушать! Будем прорываться здесь. Здесь. Вот здесь. За высотой. Там река. А за ней – танки. Всем ясно? – подымая голос, почти крикнул он. – За ней – танки. Броском через реку. Мгновенным броском. И мы в лесу. Кто устал, снять, к чертовой матери, шинели. Не жалеть шинели! Бросить! Кто не хочет прорываться – выходи!
Он кидал эти острые и тяжелые, как камни, слова на головы людей, не жалея их, не прося пощады у совести. Он был уверен: так надо, так надо – возбудить, озлобить для беспощадного последнего броска, только это обещало жизнь измученным зыбкой, ускользающей надеждой людям.
Расставив ноги и положив одну руку на кобуру, весь заляпанный грязью, вытирая смятым бурым платком струйку крови, колко щекочущую оглохшее ухо, он ждал; одно слово возражения и недовольства, и он совершил бы то, что должен был сделать в этих обстоятельствах.
«Что я делаю? Зачем? Разве кто-нибудь из них заслужил это? Неужели я в каждом вижу труса? Что я делаю?» – с холодным отчаянием подумал Борис, чувствуя, что еще минута – и до предела сжатая пружина распустится в его душе, и он, готовый плакать и скрипеть зубами от бессилия, потеряет волю над собой и людьми. И он высоким голосом повторил, сжимая пальцами скользкую кобуру:
– Так кто? Выходи!..
Никто не ответил. Все, к кому относились эти слова, скованно сидели, осыпаемые косо секущим дождем, прислушиваясь к мокрому кашлю пулеметов в деревне. Жорка Витьковский, лежа на бруствере, вдруг свесил голову в окоп, загадочно поглядел на солдат, покусав губы.
– Идут вроде, – сказал он шепотом. – Траншеи вроде проверяют. Сюда идут… – и на животе сполз в окоп, ударил ладонью по диску.
Все с глухим шумом вскочили в траншее. Борис, сдвигая на грудь автомат, предостерегающе скомандовал:
– Ни одного движения! Тихо!
Вдоль траншеи, негромко переговариваясь, шли люди в тускло блестевших плащ-палатках, приседали, заглядывали в разрушенные блиндажи, мигали фонарики. Потом кто-то позвал совсем рядом:
– Felix, Felix! Komm zu mir! Sie schlafen!![1]
Трое возникли на бруствере, и один из них, приседая, указал вниз, в траншею, – кажется, это было то место, где лежали убитые братья Березкины. Первый поднял автомат, засмеялся и выпустил длинную очередь.
В следующее мгновение эти трое упали. В руках Бориса и Жорки Витьковского одновременно затряслись автоматы.
– За мной!
Девятнадцать человек выскочили из тупика траншеи и покатились, падая и скользя по обрыву с высоты вниз, к реке. А вверху остались лишь трое: Жорка Витьковский с двумя солдатами, фамилии которых Борис даже не знал. Он успел им крикнуть: «Прикрывай до реки!» Все было липко, размыто, скользко от дождя. Он падал на обрыве несколько раз. И только в моменты падения его неоглохшее ухо улавливало стрельбу наверху.
– Вперед!.. Вперед!..
Этот крик бился в его горле и заглушал все.
Он увидел черную воду, черные кусты, глянцевитую полоску размытой глины на берегу. Огненные мухи метались в кустах, резали ветви, влипали в вязкую глину. Он ничего не понял: была сплошная стена красных мух. Они неслись наискосок, навстречу, сверху и слева, со стороны деревни.