С этого началось…
– Старший лейтенант Кондратьев! – неестественно спокойно окликнула Шура.
Он задержался возле пехотных окопов, подождал ее.
– Что ты сказал о Борисе? – спросила она и даже подтянулась на цыпочках, чтобы ближе увидеть его лицо.
Около орудия лопнул танковый снаряд, перекатилось эхо, пронзительно заныли протянувшиеся в тумане осколки. И снова стало тихо. Лишь шуршали плащ-палатки, шаги в пехотных траншеях, придушенно звучали короткие команды: пехота отходила к Днепру.
Кондратьев ответил серьезно:
– С Бульбанюком ничего не известно. Дело в том, Шура, что вся дивизия уходит под Днепров, а батальоны и мы остаемся здесь до особого приказа. Мы поддерживаем батальоны.
– Поддерживаем? – изумленно вскинула брови Шура. – Мы поддерживаем только один батальон Максимова. А Бульбанюк?..
Кондратьев покашлял в замазанную землей ладонь, опустил глаза.
– Ну? – спросила она. – Ну?
– Точно неизвестна позиция Бульбанюка, – проговорил он наконец. – Гуляев ждет связи. Неизвестно, куда стрелять.
– Эх, вы-ы! – сказала она с какой-то дрогнувшей неприязнью и презрением в душе. – Чего вы ждете? Чего ждете?
– Шура, я тебе должен сказать прямо: все наши плоты и твой санитарный я отдал пехоте по приказу Гуляева. Им не хватает плотов.
– Зачем же санитарный? – сказала Шура тихо и упрекающе, точно он вновь нуждался в ее защите. – Ну зачем?
Несколько минут спустя Шура появилась в глубоком окопе взвода управления. Никто из разведчиков и связистов не обратил на нее внимания. Младший лейтенант Сухоплюев, длинный, тонкий, как орудийный банник, лежал, вытянувшись на шинели, перед рацией, задумчиво сосал потухший окурок, прилипший к губе.
– Мне… связаться со штабом полка. – В голосе Шуры появилась требовательная интонация. – Срочно.
Сухоплюев, продолжая глядеть на рацию, сплюнул окурок, бормотнул осипшим от долгого молчания баритоном:
– В чем дело еще?
– У тебя связь, милый? – не ответив ему, но уже с небрежным дружелюбием спросила Шура телефониста, уверенно положив руку на его плечо. – Дай штаб полка. Я насчет переправы раненых.
– Ну, а сколько раненых?
Сухоплюев повернул голову, устремил взгляд на ее грудь.
– Еще не знаю, сколько будет.
Младший лейтенант подумал, напуская на лицо официальную серьезность.
– Соединяйте! – неожиданно приказал он связисту своим низко гудящим баритоном, всегда вызывавшим насмешливое удивление Шуры.
Он казался внешне суховатым и надменным, этот молчаливый младший лейтенант, но в батарее не было более исполнительно-аккуратных и надежных людей, чем он. Шура не знала, почему так заторопился Сухоплюев соединить ее, санинструктора, с высшим командным лицом в полку, не знала, о чем думал он. А младший лейтенант Сухоплюев в это время думал о том, что очень скоро может совершиться многое, что тайно желал, чем тайно жил он последние часы на плацдарме. Из офицеров батареи теперь оставались только двое: он и старший лейтенант Кондратьев. Если Кондратьева ранят, то его немедленно отправят в тыл, и место комбата займет он, Сухоплюев; и это – долгожданная самостоятельность, долгожданная свобода действий, первая ступенька к ожидаемому всю войну, неповторимому и счастливому подвигу, к честной известности, в чем не было до сих пор у него особого случая и чего он страстно хотел. А при свободе действий он, младший лейтенант, мог взять на себя все, что не мог сделать мягкий старший лейтенант Кондратьев, и в этом он был твердо убежден.
– Штаб полка, штаб полка… – бормотал связист, все косясь в сторону пехотных траншей, где по-прежнему не утихало движение.
– Вы, кажется, под трибунал захотели? – бесстрастным голосом остановил его Сухоплюев. – Забылись? Где же позывные?
– Четвертого, Четвертого, – поправился связист и сейчас же передал Шуре трубку. – Полковник…
– Товарищ Четвертый, – спокойно начала Шура и замолчала.
Глухой голос недовольно заговорил в трубке:
– Кто? Говорите точнее! Ну?
– Я санинструктор от Шестого, – повторила Шура уже окрепшим, решительным тоном. – Вы приказали весь транспорт отдать… соседям. Мне нужен один транспорт для раненых. Прикажите оставить один транспорт, товарищ Четвертый…
– Ну зачем вы делаете это? – прозвучали раздельные слова за спиной Шуры, и от этих слов будто холодной враждебностью повеяло на нее.
Она повернулась как бы от неприятного физического прикосновения к спине и в двух шагах увидела старшего лейтенанта Кондратьева, рядом с ним вытянулась, застыв, фигура старшины Цыгичко.
– Что вы делаете? – почти шепотом сказал Кондратьев, шагнул к ней, и следом, как заведенный, шагнул старшина. – Зачем вы?..
– Прошу вас, не мешайте мне, – тихо ответила Шура и медлительно сдунула волос со щеки, встретив глазами грустный взгляд Кондратьева, устремленный на нее.
– Это бестолковый разговор, голубушка. Как вас понять прикажете? Это я вам мешаю? – удивился голос полковника. – Ну, уважаемая, время не для кокетливых шуток!
– Я не намереваюсь шутить, товарищ Четвертый! – отчего-то наслаждаясь замешательством Кондратьева, выговорила Шура, словно падая с высоты. – Я имею право требовать, что положено для раненых. Прикажите оставить один транспорт, товарищ Четвертый!..
Она замолчала и снова нервно сдунула волос. Ей нечего было терять.
– К телефону Шестого, – суховато потребовал Гуляев.
И, уже более не наслаждаясь растерянным лицом Кондратьева, Шура возбужденно поднялась, протянула ему трубку.
– Вас, товарищ старший лейтенант.
Он стал к Шуре боком и начал быстро говорить, преодолевая смущение, – одни глаза оставались грустными, – и она, наблюдая за ним, уже не узнавала в нем того беспомощного человека, которого выдумала себе.
Он говорил:
– Есть. Слушаюсь… Слушаюсь. Никак нет. Немного. Кравчук. Отправлен с соседями. Так точно. Осталось двадцать пять огурцов. Туман большой. Никаких сигналов. Слушаюсь… Будем ждать. Будем ждать…
– Значит, ждать? – проговорил Сухоплюев.
Кондратьев, подтверждая, молча и серьезно кивнул, отдал трубку связисту. Шура стояла выпрямившись. Спросила:
– Значит… Значит, раненые будут переправляться вплавь?
– Пойдемте! – И не голосом, а выражением глаз он попросил Шуру пойти по траншее впереди себя, и она подчинилась.
– А я, товарищ старший лейтенант? – забормотал Цыгичко, забегая вперед в ходе сообщения и напряженно вытягиваясь перед Кондратьевым. – Мне куда же?
– К орудию, – ответил Кондратьев.
– А они… Как же? Не знают, что меня вернули, – улыбнулся старшина виновато и робко.
– Я скажу. – Кондратьев полуласково подтолкнул Цыгичко в плечо. – Я все скажу.
Теперь они были одни.
Из-за поворота траншеи доносился сдавленный голос Сухоплюева, с расстановками вызывающего Волгу, затихали приглушенные туманом шаги Цыгичко. Было одиноко, сыро и жутко стоять вблизи опустевших траншей пехоты, будто вся земля вымерла, была задушена туманом.
– Шура, – заговорил Кондратьев, трогая запотевшую золотую пуговицу на ее шинели. – Неужели вы не поняли? Мы остаемся здесь. Понимаете? Мы уйдем отсюда, когда Бульбанюк и Максимов будут на левом берегу. Когда это будет – не знаю… А просить плот, – он усмехнулся, – просить плот, когда мы остаемся тут, просто неловко.
– Мы остаемся здесь навечно?
– Я не хотел бы, чтобы это случилось, – ответил он. – Все цепляется одно за другое.
Он отпустил ее пуговицу, и в тишине долетел до них из белесой мглы безнадежно бьющий в одну точку голос: «Волга… Волга…Волга…» – и Шура, с ужасом подумав, что свершилось что-то непоправимое с Волгой, Борисом, с ней самой, с Кондратьевым, прислонилась к стене траншеи и, как бы защищаясь от чего-то, страстно выговорила:
– Не верю, не верю. Ни во что плохое не верю! Все будет хорошо! Все будет хо-о… – И, прижав подбородок к груди, заплакала без слез, не договорив от отчаяния, как будто была виновата в чьей-то гибели.
– Шурочка, милая… Зачем вы? – растерянно зашептал Кондратьев. – Прошу вас, Шурочка, милая…
– Нервы, – ответила она, подымая лицо с сухо блестевшими глазами. – Я не знала, что у меня нервы.
Все случилось в сумерки.
А целый день холодный, сырой воздух очищался от тумана: то, расправляя синие дымы в низинах, выглядывало солнце из пепельно-серой мглы, и тогда веселели мокрые кусты на берегу; то все небо, до горизонта, затягивало черно-сизой гарью низко клубящихся туч; приносили они влажный запах ноябрьского дождя – все мрачнело и тускло и плоско отражалось небо в неуютном осеннем Днепре.
Весь день над плацдармом не было немецких самолетов, даже в те часы, когда прояснялись небесные дали. Но в полдень они внезапно появились в стороне – их насчитали двадцать четыре. Они прошли мимо плацдарма, развернулись далеко над лесами и полчаса крутились и ныряли там, бомбили – вздрагивала земля.
Люди глядели туда, стоя в кустах около орудия, – никто не думал в этот момент о гибели других: даже улыбаясь, думали о батальоне Бульбанюка, который еще жив, – мертвых не бомбят.
Тогда же Кондратьев позвонил полковнику Гуляеву, сообщил ему об этой первой весточке о батальоне.
– Надо открывать огонь по старым данным, товарищ Четвертый! – сказал Кондратьев с волнением и радостью.
– А вы точно знаете новую позицию батальона? По своим лупанете? Связь мне с батальоном! Вот что – связь! Связь! – И, засопев в трубку, полковник прервал разговор.
А мимо летели, наслаиваясь, облака над лесами, над притихшей немецкой передовой, над еловой посадкой, где затаились чужие танки. Тяжелый, едкий туман утра съел нежную желтизну осени, и все посерело, намокло, утратило краски. Ветер гнул и мотал под обрывом уже совсем голый кустарник, вызывающий тоску, вздымал над берегом последние черные листья, нес их и бросал на пустынную, студено-фиолетовую воду Днепра. Там, в стороне посеревшего острова, не видно было ни одной лодчонки. И неприятно молчала немецкая артиллерия.
Потом далеко справа, откуда глухо доносилась канонада, едва видимыми комариками прошла группа штурмовиков, за ней волной пронеслась другая, третья, все небо замельтешило там, долетел слабый гул, и тогда все разом поглядели друг на друга, потом – на Кондратьева.