Батареи Магнусхольма — страница 45 из 64

— Я не стану вам мешать. Это действительно нужно хорошо обдумать. Я подожду вашего ответа, — с тем Лабрюйер и откланялся.

Домой он шел пешком. Вспоминая свое сватовство, посмеивался. Когда нужно сказать эти слова всерьез — они в глотке застревают, а когда при исполнении служебных обязанностей — так птичками вылетают, вроде тех куплетов из «Прекрасной Елены»: «мы шествуем величаво, ем величаво, ем величаво…»

Впервые за долгое время он подумал об Аяксе Саламинском без особого недовольства. Енисеев бы очень удивился тому, как Лабрюйер, не имея актерских способностей, исполнил сценку со сватовством. Говорил серьезно, смотрел вроде бы проникновенно…

И Лабрюйер стал на ходу беззвучно напевать:

Мы шествуем величаво, ем величаво, ем величаво,

Два Аякса два, ох, два Аякса два!

О нас победная слава, бедная слава, бедная слава,

Лестная молва, да лестная молва!

Готовы на бой кровавый

За свои права…

Однажды Енисеев, который любил и умел артистически валять дурака, пропел эти слова всерьез. И Лабрюйер прервал беззвучную песню — бой-то не кончен, бой продолжается, люди гибнут, и поди знай — не идет ли за тобой следом, мягко ступая по лужам, неизвестный борец, готовый удавить тебя при первой возможности?

Он обернулся. Неизвестный борец, видимо, носил шапку-невидимку.

Кто из шести?

Милый, жизнерадостный, совсем еще молоденький Иоганн Краузе тоже мог оказаться душителем — приятное лицо в качестве алиби не рассматривается. И вальяжный Штейнбах, и «красная маска», и Джордж Хиггинс, и Эммерих Фитингоф, и «серебряная маска» (этот, говорили, был русский из Питера, но завербовать можно хоть папуаса).

Утром, стало быть, нужно набраться мужества и поехать в Агенсберг. Там что-то должны знать о борцах…

Лабрюйер шел по Дерптской. Еще квартал — и он бы оказался возле своего жилища. Но он вспомнил про Пичу.

Свернув налево, он дошел до того двора, через который можно было пройти к черному ходу фотографического заведения. В окошках дворника Круминя горел свет. Добраться до них было несложно, заглянуть сложнее — как многие жильцы первого этажа, Круминь на ночь закрывал окна ставнями. Но под одним была скамеечка, на которой в свободную минуту сидела летом с вязанием госпожа Круминь, принимая визиты соседок и собирая все дворовые новости. Лабрюйер осторожно встал на скамейку, изогнулся и заглянул в щель между ставнями.

Дворник с супругой сидели за столом, ели поздний ужин. Разглядеть их сыновей Лабрюйеру не удалось, но если бы Пича где-то пропадал — родители не сидели бы так спокойно.

Потом Лабрюйер заглянул в свое заведение. Там было темно и пусто.

И он пошел домой — чтобы посидеть за холостяцким ужином и пораньше лечь спать. Ужины у него теперь стали роскошнее — похолодало, и можно было держать в мешочке за окном копченое мясо и колбасу, соленую рыбку и сливочное масло. Многие хозяева приспосабливали к подоконникам целые ящики, но Лабрюйер дома стряпней не занимался.

Он был обычным старым холостяком. Ну, почти старым. Ни одна женщина не вела его несложное хозяйство и не ругалась, когда он опаздывал к обеду. Но иногда сильно хотелось, чтобы женщина встречала на пороге после непростого дня. При этом ей полагалось не задавать лишних вопросов, а молча подавать тарелку с горячим ужином. Мечтая о Валентине Селецкой, он, как неопытная девица, доходил в воображении до любовных ласк и даже до венчания. О том, что будет после венчания, он не задумывался. А раньше, мечтая о Юлиане, все-таки представлял себе и совместные ужины, сытные, как полагается в порядочном немецком семействе, и неспешные прогулки перед сном.

Поужинав бутербродами с лососиной и чаем, он лег спать.

Проснулся Лабрюйер от дребезжанья в голове. Он не сразу понял, что это не в голове, а снаружи, и даже не в комнате, а в прихожей — кто-то по ту сторону двери яростно крутит ручку звонка. Фрау Вальдорф, ублажая будущего родственника, обещала поставить новый, модный, электрический, устройство которого помещалось в деревянном полированном ящичке, а под ящичком крепилась стальная никелированная чашка, сверкающая, как должно сверкать все металлическое в приличном немецком доме. Но до сих пор как-то не собралась.

Будильник показывал половину третьего ночи.

Это мог быть кто угодно. Лабрюйер вооружился, подошел к двери и окликнул ночного гостя.

— Это я, — ответили ему.

— Какой еще «я»? — спросонья плохо соображая, спросил Лабрюйер.

— Холера ясна!

— Янтовский?

Тадеуш, войдя, хлопнул Лабрюйера по плечу.

— Слушай, Гроссмайстер, я мог бы подождать до утра, но что-то мне эта история не нравится. Боюсь — не станут ли за мной следить. Я не шучу, выслушай… ты уже проснулся?

— Почти.

— Сесть не предложишь?

Жилище Лабрюйера состояло из двух комнат, одну из них он занимал уже, наверно, лет десять, другую присоединил недавно. Вести гостя туда, где расстелена постель, он не хотел и отворил дверь второй комнаты. Там он бывал очень редко, поскольку незачем, и даже не сразу вспомнил, где стоит лампа.

— Так вот, — сказал Янтовский, сев. — Я доложил начальству, что Красницкий большой игры у себя не держит, только шуму много поднимает. И мне велено завтра днем покинуть этот ответственный пост и торжественно выехать из гостиницы с большими пустыми чемоданами. Ну и сдать все, что брал под расписку. Ладно, думаю, попановал — и хватит, сколько ж можно? Казенные деньги потратил, деликатесов накушался… Значит, примерно в час ночи я покинул ресторан. Красницких там не было, я ждал их — не дождался. Вхожу в свой номер — и вдруг меня осеняет гениальная мысль. Что, думаю, если у них игра в два этапа? Сперва — вроде как разогреваются, играют по маленькой, честно играют? А потом тех, с кем играли честно, почти всех выпроваживают, как меня дважды выпроводили, и примерно час спустя начинается настоящая игра? Отчего-то картежники очень любят ночь — не знаешь, почему?

— Раньше играли при свечах, легче было мухлевать и передергивать. Да и вся обстановка такая, мистическая…

— Вот я и не стал ложиться. Книжку почитал, чтобы не заснуть. А в два сполоснул рот коньяком — коньяки там в ресторане знатные! — и пошел в гости. Еще бутылку с собой прихватил. Думаю, постою под дверью, послушаю. Если играют — вломлюсь, что с пьяного дурака взять? Пока меня будут выводить — пойму, что там творится. Подошел, постоял — тихо. Ну, значит, ошибся, как это по-русски?.. Возвел поклеп! Пошел прочь, а там коридор, если помнишь, делает поворот. Я зашел за угол, слышу — дверь какого-то номера отворилась. Мне любопытно, я высунулся. Вижу — выходит Красницкий и, оставив дверь полуоткрытой, быстро так уходит по коридору в другую сторону. Ого, думаю, что-то там у них стряслось. Я на носочках, как балеринка, — туда. Заглядываю — пусто… Пусто, да не совсем. В кресле спит человек в мундире. Ты знаешь это зеленое мундирное сукно, его ни с чем не спутаешь. А кресло — близко к двери. Я — туда… Лампа у них электрическая, света достаточно. В погонах я разбираюсь. Военный инженер в звании капитана.

— Адамсон?!

— Может быть, и Адамсон, я у них этого офицера видел. Немолодой, плешивый, за хозяйкой увивался. Вот чудак… Больше — никого, карт на столе нет. Ну, я выскочил оттуда. Иду к себе и понимаю — знаешь, все больше понимаю! — что там что-то было не так.

— Со мной тоже такое бывает.

— Возвращаться я сразу не стал. Думаю — что же не так, что же не так? Потом вспомнил.

— И что?

— Помнишь, я к тебе приходил парадные портреты делать? И твой парень, Ян, держал что-то вроде факела.

— Это магниевый порошек, смешанный с селитрой, поджигается.

— Вот этой дрянью и пахло.

— Я болван! — воскликнул Лабрюйер. — Скажи, ты там не видел старого портфеля? Может, на стуле, на полу?

— Не заметил… А что, это так важно? Так вот, я остановился и думаю — уж не голеньких ли дамочек там ночью в разных позах фотографировали? Тоже, в общем-то, добыча — хоть что-то начальству предъявить! А потом думаю — нет, не дамочек, там что-то другое затевалось, а что — черт его, Красницкого, разберет. Но вряд ли что доброе. Потом вспомнил — ты же неспроста просил за этим Красницким и его мадамкой присматривать, ты что-то кроме карт о них знаешь.

— Старый болван… — тихо сказал Лабрюйер.

Он вспомнил, как описывала мадмуазель Мари благородного «Монте-Кристо», который дал ей сто рублей и перевез ее с вещами в Митаву. Описание соответствовало облику Красницкого — и дураком нужно было быть, чтобы сразу не догадаться…

— Я — обратно, шатаюсь, бутылкой размахиваю, дорогой коньяк на ковровую дорожку льется. И мне навстречу — Красницкий, а с ним, Гроссмайстер, человек — как два меня, и усы — как у старого польского пана на картинках к романам Сенкевича. Только там они вислые, а тут — не совсем. Такие если бы нафиксатуарить — на два вершка бы каждый в стороны торчал. Красницкий — ко мне, и разворачивает меня к тому человеку задом, и бормочет, что я уже достаточно надрался, пьян в зюзю, что он меня сейчас уложит в кроватку. И уложил ведь, пся крев! Он со мной долго возился и все повторял: два часа ночи, половина третьего ночи! А я ему — х-х-хочу нап-п-поить п-п-п-пана до п-п-полусмерти! Как только он ушел, я минут пять выждал — и к тебе. Он ведь мне не поверил. Он меня там держал слишком уж крепко, так на меня навалился, чтобы я с кровати не слез, как слон на свою слониху наваливается. А весу в нем — пудов десять! Ну, не десять, поменьше…

Лабрюйер слушал это странное донесение и пытался сообразить — как же теперь быть? Деятельность четы Красницких уже не карточным жульничеством попахивала. А как раз тем, ради чего в Ригу прибыли контрразведчики. Нужно было спешить к Каролине — тем более, что спешить недалеко.

— Жди меня тут, — сказал Лабрюйер и, сунув босые ноги в ботинки, напялил пальто и застегнул на все пуговицы — если Каролина увидит его в неглиже, долго потом будет проповедовать о самцах и самках…