Батареи Магнусхольма — страница 52 из 64

Он сам не понимал, чего именно не может простить Красницкой. Убийство Адамсона было не главным ее грехом, увы, не главным.

Минуту спустя он опомнился. Не пощечина, нет — а просто молча посмотреть ей в глаза. Она не устыдится, какой уж там стыд. Она, скорее всего, испугается. Вот и прекрасно.

С перепугу она попытается сбежать. Но ведь после смерти Адамсона вся эта шайка уже, можно сказать, сидит на чемоданах. Получится неплохая провокация…

А что скажет Хорь?

Поскольку Хорь сам разводит таинственность и ничего не рассказывает, то и ему рассказывать про один-единственный взгляд совершенно незачем.

Лабрюйер подозревал, где Красницкий мог оставить супругу: неподалеку, в доме профессора Моруса. Там, где веселый дамский кружок репетировал «живые картины».

Там, где бывали молодые гарнизонные офицеры и военные инженеры… Те, что укрепляли Усть-Двинск и возводили новые батареи на Магнусхольме.

Предлог, чтобы явиться в дом к Морусу в такое время, у него был. Студенты! Витрина в магазине Мушата! И не ловля безобразников, а благородная попытка предупредить их…

Никакой дамский кружок у Морусов в этот вечер не собирался, Красницкой там не было. Госпожа Морус еще раз поблагодарила за отличные фотокарточки. Сейчас она была хозяйкой дома и матерью семейства — следила за тем, как дети делают домашнее задание.

Господин Морус принял Лабрюйера в кабинете.

— Простите, что так поздно, — сказал Лабрюйер, — но шалопаев нужно выручать. Сам когда-то такой был, да и вы тоже…

Профессор усмехнулся.

Никому не удалось доказать, что именно он тридцать лет назад тайно принес в аудиторию черного кота, предварительно обрызгав пол и кафедру валерьяновыми каплями.

— Надо бы съездить к господину Мушату, по-хорошему с ним договориться, пока в полиции делу не дан ход, — продолжал Лабрюйер. — Я Мушата знаю, он сперва будет норов показывать, потом быстро угомонится. Да ведь и убытку ему не было, только публика перед витриной толклась…

— Если шалопаи залезли в витрину, ничего не попортив, то он скоро успокоится. Но как-то же они там укрепили эту голову с руками. Не дай бог, что-то повредили.

Рассказав о беседе в погребке и потолковав о студенческих проделках былых времен, Лабрюйер стал прощаться, но госпожа Морус предложила ему чашку чая с домашними пирожками. Она позвала к чаю своего старшего, Митю, он сразу не отозвался, и Лабрюйер заглянул в комнатку, где жили оба юных Моруса, Митя и Алеша. Младшенький был в гостях у соседа-однокашника, Старший заканчивал чертеж и не хотел от него отрываться.

Лабрюйер подошел к большой, во всю стену, карте Российской империи.

— Где бы тут могла быть Вологда? — спросил он.

— Вот тут, — показал гимназист.

— А Керчь?

— Здесь.

— Ого… Сколько ж между ними?

— Если по прямой — тысячи полторы верст, — подумав, сказал Митя.

Стало быть, где-то на этом пространстве обретается ныне старый мудрый причудник Самсон Стрельский… И антрепренер Кокшаров со своей подругой Терской, и вся компания артистов, с которыми Лабрюйер играл этим летом в ехидной оперетке «Прекрасная Елена»… и Валентиночка Селецкая — вместе со всеми…

Как то сложилась ее судьба? Может, встретила богатого поклонника? Может, даже позвал под венец?

Глядя на карту, Лабрюйер все яснее понимал, что никакой Валентиночки в его жизни не было. А что же было? А одиночество…

Он вернулся в гостиную, где на краю большого стола горничная приготовила чай на четыре персоны.

Гимназистка Сашенька сидела за тем же столом, но с другого конца, срисовывая картинку из книги. Лабрюйер посмотрел из любопытства — это был тяжеленный том Шиллера издательства Брокгауза и Ефрона, а на картинке — Орлеанская дева в доспехах.

Сходства с госпожой Красницкой, впрочем, не было — и на том спасибо.

— Скажите, барышня, в котором томе баллады Шиллера? — спросил Лабрюйер.

Сашенька встала и взяла из книжного шкафа нужный том. Затем помогла найти балладу о рыцаре Тогенбурге.

— Я тоже ее люблю, — призналась девушка и продекламировала вполголоса:

И душе его унылой

Счастье там одно:

Дожидаться, чтоб у милой

Стукнуло окно,

Чтоб прекрасная явилась,

Чтоб от вышины

В тихий дол лицом склонилась,

Ангел тишины…

— Дайте… — внезапно охрипнув, попросил Лабрюйер и закашлялся. — Дайте, пожалуйста, книгу…

Он принял в обе руки тяжелый том и, отойдя в сторонку, молча прочитал балладу.

Получилось вроде еще одной панихиды. Лицо Адамсона повисло перед глазами, голос его перекрывал стихотворные строчки:

— Я просто хочу ее видеть… я должен ее видеть… хочу ее видеть…

— Тварь, — ответил мертвому Адамсону Лабрюйер. — На каторгу…

Идти на свидание с Хорем и Росомахой было рано. Лабрюйер подумал — и, распрощавшись с Морусами, медленно пошел в фотографическое заведение.

Там он обнаружил Барсука.

— Садись, вместе подумаем, — предложил Барсук. — Вот давай рассуждать. По сведениям нашего агента, в Ригу приехали за планами будущих укреплений Магнусхольма шесть человек. «Щеголь» и «Атлет» — скорее всего, Красницкий и один из борцов. «Бычок»… Эта кличка говорит, что человек умом не блещет, зато силен, как бык. «Клара» и «Птичка» — Это Красницкая и Шварцвальд. Остается «Дюнуа». И то, что у нас даже предположений никаких нет, — дурной знак. Значит, мусью Дюнуа очень хорошо от нас прячется. Вывод?

— Значит, он в этой компании главный?

— Боюсь, что да. Мы можем хоть сегодня ночью взять Красницких, Шварцвальд и борцов. Невелика наука!.. А главного-то упустим…

— А время поджимает.

— Да, брат Леопард, время поджимает.

— Я телефонирую Линдеру. Может, уже удалось изловить того мерзавца, которому я руку порвал.

— Уж не в Кайзервальде ли он окопался?

Барсук пытался умозрительно вычислить, кто этот самый Дюнуа и где прячется.

— Вот будет штука, если я ему ручку повредил, — заметил Лабрюйер.

— Я очень удивлюсь, если это так. Хорь тоже об этом много думает — да разве от него правды добьешься? Пока все в голове не сложит одно к одному — молчит. А мне ведь обсудить охота…

Лабрюйер покачал головой.

Потом он надел старое пальто, оставил Барсука в фотографии и пошел к углу Парковой и Суворовской.

Суворовская получила свое гордое название отнюдь не в честь полководца. А в честь его внука, Александра Аркадьевича, бывшего в середине минувшего века рижским генерал-губернатором. Проходя мимо Верманского парка. Лабрюйер вспомнил — когда-то ведь там на открытой эстраде играл по вечерам оркестр, нанятый Суворовым за свои деньги, — чтобы поладить с рижанами. Какая-то музыкальная фраза образовалась в голове, пронеслась пестрой птахой — и истаяла, погасла. И он подумал, что уже очень давно не пел…

В юности пела душа. Потом, наверно, пело страстное желание, не получавшее иного выхода. Потом — за деньги… А теперь-то отчего пришло на ум запеть? Вот просто так, шагая по темной улице под облетающими липами, уже принадлежащими парку? Без повода — потому что радостных поводов в последние дни не было вовсе?..

Этого он не знал.

Глава двадцатая

Лабрюйер иногда бывал некстати пунктуален.

Сам он объяснял это долей немецкой крови. Ею же — свою неожиданную мрачность, случавшуюся тоже некстати, и необщительность. Вернее, та общительность, которую взращивали и возделывали в добропорядочных немецких семействах, была ему чужда, и он иногда успешно скрывал это, притворяясь своим в застолье, а иногда скрывать не желал.

Алкоголь позволял быть обычным веселым человеком. Удивительно еще, что сей соблазн удалось одолеть сравнительно легко.

Придя на нужный перекресток ровно в указанное время, Лабрюйер там никого не обнаружил и хмуро сказал сам себе: непорядок, да и можно ли ждать порядка от человека таких кровей? Не то чтобы Лабрюйер не любил чистокровных русских, — он отлично ладил со всеми, кто вел себя с ним по-человечески, да хоть с китайцами, но Хорь задирал нос, и тут уж всякое лыко шло в строку. Хорь был самой заурядной русской внешности, более того — какой-то деревенской внешности, и Лабрюйер, отдав должное его актерскому мастерству, все же был сильно недоволен тем, что не разгадал маскарада.

Прогуливаться по Парковой он не стал — мало ли кто там теперь бродит, мельтешить незачем. Торчать на углу тоже было незачем. Лабрюйер, не останавливаясь, миновал перекресток, прошел до улицы Паулуччи, перешел на другую сторону и вздохнул: парк на ночь запирался, а хорошо было бы посидеть на чугунной скамейке…

Хорь опоздал на пять минут, но извиняться не стал.

— Идите первый к той лестнице, я за вами, — приказал он.

Лабрюйер и пошел — вплотную к стене, быстрой легкой поступью, почти пробежкой. В пространство, образованное ступеньками и дверью, он не сошел и не соскочил, а как бы стек и сразу уселся поудобнее. У Хоря это так ловко не получилось, и Лабрюйер быстро подхватил его, чтобы начальство не вмазалось лбом в дверь.

— Погребок еще открыт, там студенты бузят, — сказал Лабрюйер. — Слышите? И его не закроют, пока эта бесноватая публика не уберется. Выпивают-то они немало.

— Дверь вовнутрь открывается?

— Да, и вы ее чуть лбом не отворили.

— Тогда — ничего.

Хорь, видать, тоже был упрям.

Теперь, находясь примерно посреди квартала, Лабрюйер мог окинуть его взглядом. На Парковой стояли четыре автомобиля, из них два — заведомо черных.

— Вы ничего не хотите рассказать? — вдруг спросил Хорь.

— О чем?

— О своих визитах в цирк. Тогда, когда вы туда повадились, мы еще не поняли, что такое фрау Вальдорф и борцы. А вы туда ходили, как на службу.

— Значит, за мной следили и знали, что я пошел в цирк? — сердито спросил Лабрюйер.

— Пришлось. Мы не знали, можем ли на вас положиться, Леопард, — сказал Хорь. — Вас нам… Ну да ладно. Вы ведь могли поверить фрау Шварцвальд и сказать ей лишнее. Один раз удалось отогнать от вас эту даму моей беременностью, но в другой раз было бы сложнее — пожалуй, пришлось изобразить бы преждевременные роды. Так что извините — когда имеешь дело с хитрой тварью, лучше перестраховаться.