Батареи Магнусхольма — страница 9 из 64

— Я телом никогда не торговала и торговать не буду, — ответила Лореляй. — Запомни это, охотничий пес. Я туда…

И замолчала.

— Высмотрела дурня с толстым кошельком? Или дуру с бриллиантовыми серьгами?

— Дуру… Ну, пойду я.

— Больше туда не лезь. Тебя шлюхи запомнили.

— Не полезу. А ты точно честным бюргером заделался?

— Точно.

— Жаль. А то бы я тебе кое-что рассказала. Если ты уже не ищейка — то тебе ни к чему.

Лабрюйер понял — Лореляй неловко пытается отблагодарить за спасение.

— Можешь рассказать по старой дружбе…

— Я, когда вошла туда вслед за дурой и ее хахалем, одного человека видела. Я его помню, потому что месяц назад в Либаве встречала, в порту. И там, в порту, его называли господином Айзенштадтом. А сегодня, в гостинице, он уже — господин Красницкий.

— Думаешь, профессор картежной академии?

— Я на руки посмотрела — нет, пальцы как сардельки, такими пальцами и в носу не поковыряешь. А ты уж мне поверь, полицейский пес, с ним дело нечисто. Вот он-то как раз не дурень. Ну, прощай!

— Прощай, Лореляй. И вот что…

— Ну?

— Волосы заново отрасти. Тебе с длинными лучше.

— Все равно к лету стричь придется.

— Долго еще собираешься мальчика изображать? До старости?

— Не доживу я до старости, милая моя ищейка.

На том и расстались. Лореляй ушла куда-то к Гертрудинской, Лабрюйер прошел вперед до перекрестка — но Романовскую переходить не стал. Он вспомнил графа Рокетти де ла Рокка, вспомнил ту облаву. Если в Ригу опять заявился шулер высокого полета — нужно все же предупредить старых товарищей.

Он повернул обратно.

Тех коридорных, с которыми он свел знакомство при суете вокруг Рокетти де ла Рокка, уже не было — мальчишки выросли. Но кто-то из них наверняка остался при гостинице и ресторане. И вряд ли они знают полицейские новости. Если явиться с вопросами о постояльце — не сообразят, что Лабрюйер уже давно покинул Сыскную полицию.

К счастью, он помнил имена.

Юрис Вилкс за эти годы превратился в Юргена Вольфа и по-латышски говорил уже с большой неохотой, зато немецкий освоил едва ль не лучше прирожденного немца. Он стал буфетчиком — должность очень ответственная, совсем не для латыша должность, и даже выучил довольно много русских слов. Лабрюйер, отыскав его в буфетной, заговорил с ним по-немецки и получил такие сведения: господин Красницкий прибыл месяц назад, поселился в одном из лучших номеров, ищет себе хорошую квартиру в приличном месте, но это тяжкий труд — что ни выберет, супруга против, ей не угодишь.

— Так он с супругой? — удивился Лабрюйер.

— Да, господин инспектор. Дама из благородного сословия, очень хорошо одевается. Завела в Риге большие знакомства, всюду ее принимают.

— Немка?

— Русская.

— Понятно. Никому не говори, что я тебя спрашивал. И хотелось бы мне взглянуть на эту пару.

— Это легко устроить.

Лабрюйер прикинул: в паре мошенникам работать выгоднее, красивая дама заводит светские знакомства, собирает вокруг себя кавалеров, а муж аккуратно обчищает их за карточным столом. Что тут можно сделать? Можно, познакомившись, зазвать их в ателье, а снимки передать в Сыскную полицию, пусть там разбираются.

— Взгляни, Вольф, может быть, они в зале.

— Как будет угодно господину инспектору.

Буфетчик выдал подбежавшему официанту целый поднос посуды и вслед за ним вышел в зал. Минуту спустя он вернулся.

— Ужинают, господин инспектор. Во втором ряду справа третий стол от входа.

— Там рядом есть свободные столы?

— Второй пока свободен. Сказать Гансу, чтобы посадил вас там?

— Да, сделай милость.

Лабрюйер отдал пальто гардеробщику, посмотрел в большое зеркало — вид приличный, не хуже, чем у богатых постояльцев гостиницы. Подкрутил усы и пожалел, что так и не привык пользоваться помадами, которые сводят кончики усов в задорно торчащие вверх стрелки. В немецкой среде эта манера называлась «жизнь удалась». Может быть, помада изменила бы цвет волосков. Лабрюйеру не очень-то нравилась его рыжеватая масть.

По распоряжению буфетчика официант быстро провел его вдоль стены к намеченному месту. Лабрюйер сел и огляделся. Вспомнилось то забавное время, когда агенты выслеживали Рокетти де ла Рокка, часами сидели в ресторане, а потом отчитывались за каждый потраченный пятак. Теперь Лабрюйер мог заказать самый изысканный ужин — пожалуй, это и следовало сделать…

Он не торопился разглядывать Красницкого со спутницей, чтобы не выглядеть назойливым. Отметил только, что говорят они по-русски. Грех было не прислушаться.

— Я другую брошку тебе куплю, только не ной, — сказал раздраженный мужчина. — Да и подороже, а твоей — грош цена.

— Это память, ты что, не понял? Это память.

— Закажем ювелиру точно такую же. Хочешь — можно дать объявление в газете: нашедшему — вознаграждение, а кошелек пусть уж оставит себе.

— Она не найдется, я знаю, она не найдется.

— Если ты думаешь, что она тебе удачу приносила…

— Это память. Единственная память.

— И непременно нужно было единственную память всюду с собой таскать?

— Непременно.

— Ты становишься невыносима, моя милая. Потерю вряд ли найдешь, новую брошку не хочешь — чего же тебе надо? Я же посылал в фотографическое ателье — там не находили. У госпожи Морус кошелька не находили. Ну, поплачь, если тебе с того станет легче.

— Я никогда не плачу.

Заинтригованный Лабрюйер наклонился и вытянул шею, чтобы разглядеть пару.

Это действительно была Иоанна д’Арк, и с ней — высокий статный мужчина, той породы, которая нравится всем женщинам без исключения: осанистый, плотный, плечистый, с правильным лицом, с прекрасными волосами, подстриженными лучшим парикмахером, такие волосы всегда вызывали у Лабрюйера легкую зависть: очень темные, с деликатнейшим налетом благородной седины. Лет этому красавцу было, пожалуй, уже под пятьдесят. Вот только руки — Лореляй была права, руки он имел пухлые, крупные, прямо сказать — простонародные.

Лабрюйер удивился было — отчего в ателье не сказали, что кошелек с брошкой найден? И сообразил: видимо, послано было только что, сам он отсутствовал, Каролина где-то читала доклад, оставался один Ян, а его, когда нашли кошелек, не было, был только Пича.

Красницкий вел себя по-хозяйски — обращался с Орлеанской девой, как терпеливый муж со взбалмошной женой, при этом поправил ей задравшийся воротник модного жакета. Он и сам был прекрасно, с иголочки, одет — как раз, чтобы втереться в самое приличное общество.

Ну что же, сказал себе Лабрюйер, была иллюзия — и вот она разлетелась в мелкие дребезги. Орлеанская дева — подруга заезжего мазурика. Лебединая шея, природные черные кудри, сейчас убранные в прическу, черты лица — как на итальянской картине, и вся эта роскошь принадлежит мазурику. Больше тут делать нечего.

Официант принес паре горячие жюльены в горшочках, Красницкий о чем-то тихо спросил его. Лабрюйер встал, быстро положил кошелек рядом с тарелкой Орлеанской девы, но она, уловив движение воздуха, не иначе, повернула голову — и глаза встретились.

Лабрюйер сделал движение головой, почти судорожное — кивок не кивок, поклон не поклон, — и стремительно понесся через зал к выходу.

Он успокоился только возле Верманского парка. Там на открытой сцене играли вальс Штрауса — может статься, последний раз в этом сезоне.

Иллюзия!

Как в цирке — когда фокусник достает из цилиндра голубей и большие шелковые шарфы. Но фокусник получает деньги за устройство иллюзий — а кто заплатит Лабрюйеру, который сам себе опять придумал иллюзию?

Хорошо хоть, длилось это состояние недолго. Будь Лабрюйер втрое моложе — в голове у него уже разыгралось бы целое кинематографическое произведение, в котором он скакал бы верхом, плечом к плечу с Орлеанской девой, к осажденному Орлеану под энергичные аккорды незримого тапера. А поскольку ему, старому дураку, уже сорок, сделать нужно вот что — отдать фотографическую карточку Иоанны д’Арк тому же Линдеру из Сыскной полиции, пусть присмотрит за парочкой.

Придумав это, Лабрюйер затосковал.

На самом деле, тоска зрела уже давно — и вот выплеснулась. Хоть покупай две бутылки водки и употребляй их в одиночестве. Суетливая жизнь зажиточного владельца фотографического ателье вроде и занимала голову целиком, однако души не касалась. А вот не менее суетливая жизнь полицейского агента, потом — инспектора, на самом деле имела свойство заполнять душу. Было в ней немало скверного — но ведь были и радости. А Лабрюйер еще не научился приходить в восторг, когда Каролина показывала конторскую книгу с заказами, расходами и вполне приличными для новорожденного заведения доходами.

В цирк он попал незадолго до антракта.

Его не сразу пустили в служебные помещения, но он прорвался и оказался в довольно-таки вонючем и тесном мирке. Альберт Саламонский, затеяв чуть ли не четверть века назад строить рижский цирк, малость не рассчитал — купленной земли оказалось, если вдуматься, недостаточно. Прежде всего, это сказалось на размере манежа. Правильный его диаметр — восемнадцать с половиной аршин, и цифру не с потолка сняли, а установили опытным путем за годы существования конного цирка; именно такой диаметр круга был удобен для лошадей и наездников. В рижском же цирке пришлось сделать шестнадцать с половиной аршин — больше никак не получалось. И прочие помещения тоже были невелики, а по двору, захламленному всяким загадочным имуществом, пробираться приходилось очень осторожно. Задние ворота выходили на короткую и узкую Парковую улицу — между Мариинской и Верманским парком.

Во время представления в подковообразном коридоре, охватывавшем манеж с одной стороны (противоположная подкова была зрительским променадом), толпилось немало народу, и весь этот народ вел себя, как выпущенная на прогулку палата буйнопомешанных: кто-то стоял на голове, кто-то крутил колесо, кто-то скакал козлом, кто-то матерно ругался с собратьями из-за порванного костюма. Тут же вертелись девушки в коротких юбочках — жонглерши, акробатки и наездницы. Тут же сидели на цепи дрессированные звери — с одной стороны медведи, с другой — большие псы. Медведи тоже вносили свою лепту — один, встав на задние лапы, приплясывал, другой кувыркался.