Они прибыли в маленький эстонский городок Силламяэ. На родину подполковника Скабреева. Их ждали. Все формальности были достаточно быстро улажены. И вот похороны. Играет военный оркестр. Ужасно холодно. Зима не желает сдаваться, несмотря на конец марта. У музыкантов красные руки и носы. Они тоже мёрзнут, но это ощущение не идёт ни в какое сравнение с утренними разводами в части, когда Ромка испытывал физическое страдание и тупую безысходность от бессмысленного и бесконечного стояния на морозе по стойке смирно. Какие-то люди говорят очень формальные речи о том, каким замечательным человеком был покинувший их подполковник. Складывается впечатление, что его здесь почти не знали. Или давно и безвозвратно забыли. Тихо и безнадёжно плачет только маленькая старушка в чёрном платке. Мама. Она хоронит сына, который навсегда останется для неё шустрым и ласковым мальчишкой.
Ромке её ужасно жаль. Хочется обнять за плечи и сказать что-то доброе и хорошее, утешить. Хотя как тут утешишь? Вспоминается усталое и злое лицо ещё живого подполковника и его полный заинтересованности взгляд на секундомер. Абсолютно неуместное здесь воспоминание. Которое так не вяжется с дежурными фразами о честности, доброте и отзывчивости усопшего. Ромка вовсе не держит на бывшего командира зла. И никогда не держал. Скорее он был ему безразличен и даже вызывал непонятную жалость. Как человек с неухоженной судьбой. Вот мы, мол, рано или поздно уйдём на дембель, вернёмся в настоящую, интересную и насыщенную жизнь. А он так и останется в этой грязножёлтой дыре навсегда… Не остался. Сбежал. И сейчас его совсем скоро ждёт уже другая — чёрная и развёрстая дыра с холмиком стылой земли сбоку.
Сухо треснул залп комендантского взвода. Ещё и ещё раз. А потом были поминки. Естественно, туда пригласили сослуживца и боевого друга погибшего (почему погибшего?) — подполковника Смоленцева. Подполковник как-то ненавязчиво намекнул, что с ним солдатики, и они тоже оказались за столом. Вот душа-человек! Было ощущение, что все только и ждали этой минуты. Так лихо руки с рюмками потянулись было чокнуться, но в последний момент кто-то опомнился: "Не чокаясь!" Выпили. И ещё раз выпили. И закусили холодцом. И снова выпили. И разом заговорили. И вот тут-то наконец выяснилось, как все любили безвременно усопшего. Говорили ужасно проникновенные тосты. И даже плакали, громко всхлипывая и сморкаясь в носовые платки, люди, которые ещё час назад на кладбище путались в отчестве покойного. Дали слово боевому товарищу, и тот не подкачал, рассказав, какой заслуженной любовью и уважением пользовался подполковник Скабреев среди сослуживцев и подчинённых. "Да вот взять хотя бы сержанта… как тебя… Романова. Ну-ка, скажи, Романов!" Ромка неожиданно чувствует на себе взгляд десятков нетрезвых глаз. Они с Валеркой тоже выпили, их разморило в тепле — и тут! Он неловко встаёт, открывает рот, ещё не зная, что сказать, и неожиданно для самого себя затягивает: "Опустела без тебя земля…" Толкает ногой Валерку под столом, и тот мгновенно подхватывает чистым и сильным голосом: "Как мне несколько часов прожить…" С готовностью подхватили и все остальные. Когда поминки закончились, их долго благодарили и жали руки. Особенно Валерке, который покорил всех своим голосом. Дали с собой остатки еды и бутылку водки.
Ночевали они в местной воинской части, где Ромку встретили со всеми почестями, как новоиспечённого дедушку. Часть была классическая, и молодые шуршали "только в путь". Ромка с Валеркой только диву давались, когда щуплый дед на центральном проходе после отбоя пробивал в грудину салабону за то, что тот не строевым шагом подошёл к выключателю, чтобы погасить свет. У салабона кулаки были как пивные кружки, но он безропотно сносил экзекуцию, вытянув руки по швам и глядя на деда с беспросветной тоской в глазах. "Я бы не выдержал", — шепнул Валерка Ромке. Тот кивнул. Они распили с местными стариками принесённую бутылку водки и долго слушали про установленные здесь правила. "Эх, нет больше порядка, как раньше! — сокрушался всё тот же тщедушный дедушка. — Вот мы летали так летали…"
Наутро на вокзале случился казус. Их не пустили в поезд. Добрейший подполковник появился там в семь утра "на рогах". У вагона он долго искал билеты, роясь по всем карманам и роняя на перрон деньги и служебное удостоверение. Ромка с Валеркой подбирали. Всё это время проводница-эстонка пристально рассматривала всех троих, поджимая тонкие губы и презрительно морща нос. А когда билеты были наконец найдены и до отправления оставалось не больше минуты, она вместо того, чтобы впустить их в вагон, позвала начальника поезда и долго ему что-то говорила по-эстонски. Они нерешительно топтались у двери, потирая красные от утреннего мороза носы и уши. Но вот поезд дёрнулся, начальник в форменной фуражке с белыми, неживыми, как у варёной рыбы, глазами ткнул подполковнику в грудь их билеты и отрывисто пролаял: "Нельзя пускать!" Поезд тронулся, дверь в тамбур захлопнулась, а они остались стоять на белой заснеженной станции…
Подполковник запоздало начал возмушаться, и они насилу увели его в зал ожидания, где прятались от военного патруля, периодически появляющегося на перроне. Ромка достал у спящего деньги из кармана и купил новые билеты на дневной поезд до Ленинграда. Подполковник никак не хотел просыпаться, когда поезд подошёл, и они еле доташили грузное и ужасно тяжёлое тело до вагона. И на сей раз уже русская проводница не хотела их пускать, аргументируя свою позицию тем, что вояка непременно заблюёт вагон. Ромка буквально умолил её, поклявшись, что они всё уберут, если что. "Если что" не случилось, и они благополучно прибыли в город на Неве — колыбель Великой Октябрьской социалистической революции, откуда подполковник был родом. Там проспавшийся и ничего не помнящий командир отпустил их на двое суток "погулять по городу, ознакомиться с театрами и музеями, но не безобразничать — смотрите у меня!", выдав червонец на двоих. Не разгуляешься, но они были на седьмом небе от радости. К счастью, у Ромки в Ленинграде жила родная тётя, к которой они нежданно-негаданно и завалились под вечер. Тётя жила одна и была очень рада видеть любимого племянника. Хоть бы и с другом. Она накормила их пельменями, отобрала и бросила в стирку бельё, а взамен выдала две свои ночные рубашки, которые рослым парням были выше колен, и они потешались, глядя друг на друга в женских ночнушках в рюшечках. Впрочем, сон их сморил очень быстро и они уснули на застеленном полу крохотной однушки. Сама же тётя Аня не спала полночи, стирая и готовя двум здоровенным оглоедам на весь день.
Проснулись они только к обеду. Тётя давно была на работе, на столе лежала записка, на плите стояла кастрюля со щами и сковородка с котлетами, а в ванной висело сохнущее бельё. Наевшись до отвала, они всё в тех же ночнушках принялись дурачиться и драться подушками. А потом валялись на полу и слушали бобинный магнитофон, откуда волнующий женский голос проникновенно пел: "…Виновата ли я, виновата ли я, виновата ли я, что люблю?" Конечно, она была нив чём не виновата, они тоже. А наоборот — бесконечно счастливы. Свобода! Свобода валяться на полу, драться подушками, слушать музыку — это бесконечное, ничем не замутнённое счастье! Как не могут понять такую простую вещь те, кто никогда не был лишён этого, и как пронзительно ощущают они!
Два дня пролетели как миг. Они сходили в театр, благо были в парадках, которые почистили и отутюжили. Попали в Эрмитаж. Но в основном просто гуляли и не могли нагуляться по городу! Познакомились с двумя подружками, которые очень расстроились, что мальчикам завтра уезжать. Пили ситро и ели мороженое. Щипало в носу и в глазах, потому что завтра неотвратимо наступало. И наступило…
Они встретились в аэропорту с красным как рак подполковником и улетели в Алма-Ату, а потом на поезде добрались до Приозёрска, где оказались впервые. Снег уже сошёл, гарнизон был маленьким аккуратным городком на берегу величественного Балхаша. Он был бы довольно милым, если бы не был таким пыльным и ветреным. И Ромка, который мечтал увидеть место, куда сбегают от них офицеры на выходные, неожиданно испытал необъяснимую жалость к ним и их семьям. Казалось, совсем неуместную в его положении. Об этом он думал, глядя на простое русское лицо подполковника Смоленцева, изборождённое ранними морщинами, пока они тряслись в "Урале" с крытым верхом. Потом он вспомнил, как их везли этой же накатанной в степи дорогой год назад и как страшила тогда неизвестность.
Действительность не оказалась сильно радужнее, это особенно остро ощущалось после короткого глотка свободы. И он привычно начал загонять чувства и эмоции глубоко внутрь, готовясь к встрече с родной частью. Судя по сосредоточенному, заострившемуся лицу Онищенко, тот испытывал нечто подобное.
Чем ближе становился дембель, тем больше он нервничал. Прошла короткая весна, когда вся степь покрывалась маленькими низкорослыми тюльпанами и было необыкновенно красиво. Снова наступила жара. Но жара, как они уже знали, много лучше холода. У Вейзера в каптёрке в тумбочке расплавилась восковая свечка, при свете которой они, бывало, сиживали зимой. Обстановка вокруг Ромки непонятным образом накалялась. У него снова испортились отношения с Рыжиковым, который возомнил себя суровым военачальником. Как коршун, кружил вокруг замполит Пронин и, казалось, примерял на Романова роль идейного противника воинской дисциплины. Бреславский требовал жёсткого выполнения приказов, в то время как дистанция с личным составом практически стёрлась. Они прослужили вместе уже больше года, и было очень трудно принуждать заматеревших подчинённых, не имея ни отчётливого кнута, ни тем более пряника. Уволились в запас Комник и Арутюнян. На их место Бреславский назначил Терлоева и Эльмурзаева, которым присвоили младших сержантов. При этом теперьТерлоев исполнял обязанности старшины в отсутствие прапорщика. Именно он водил батарею в столовую и проводил поверки личного состава. И все сержанты вынуждены были докладывать ему и отдавать честь при этом, как положено. Он козырял в ответ. Ромка был уверен, что тот не забыл, кому обязан отсидкой на губе. Отношения у них были натянутыми. Некоторые рядовые побывали в отпуске, в отличие от большинства сержантов. Кто-то получил ефрейтора. Чувствовалось, что их уже списали со счетов и подчинённые, и сам Бреславский, который делал назначения с учётом их скорого увольнения. Наступили пресловутые сто дней до приказа. Он всё чаше слышал в ответ на приказания: "Романов, расслабься. Тебе что, больше всех надо? Думай о дембеле…" Он бы и рад, но Бреславский нет-нет да вызывал сержантов на ковёр и дрючил, чтобы не расслаблялись. Всякий раз поминая по поводу и без, что кто-то может уволиться уже в октябре, а кто-то и в двадцать три пятьдесят девять тридцать первого декабря. С него станется! В его угрозы верилось куда охотнее, чем в обещания. Почему-то Ромке казалось, что тот каждый раз смотрит при этом на него. Нервы были на пределе. Он очень боялся сорваться и сотворить что-нибудь непоправимое. Как чуть было не произошло в ситуации с Халиловым в учебке. В голове назойливо крутилась мысль о том, как важно пораньше вернуться в Москву и восстановиться в университете. Ведь сессия будет на носу. А ему ещё разницу в экзаменах и зачётах сдавать между дневным и вечерним. Да и одичал он здесь порядком, забыл всё на свете. Даже его русский язык оставлял желать лучшего. Это мягко говоря. Как-то недавно рядовой Никишин, призванный из Ленинграда, заметил ему: "Товарищ сержант, вы сами-то слышали, что сейчас сказали Абаеву?" Он недоумённо уставился на бледного доходягу в очках. Тот выдержал взгляд и повторил за ним: "Кутынгясске джаляб, шинель на вешалку поставь, берёнэт кхунэм, а то рога обломаю!" Да, вряд ли его поймут в МГУ… А ещё это исключение из комсомола — надо что-то придумать, чтобы вообще не оказаться парией на гражданке. В общем, голова шла кругом и прятавш