Батийна — страница 43 из 77

Батийна задумалась. Ее устремленный в открытый полог юрты взгляд как бы говорил: «А разве неправду говорит Гуль-суп? Чей груз души мне дано сдвинуть с места? Да ничей».

В это время в полусумрак юрты скользнула тихая, осторожная тень. Женщины еще вглядывались туда, где мелькнула эта тень, а крохотная Канымбюбю в белой косынке уже стояла у очага. У нее был ошалело-перепуганный вид, по лицу катились слезы, маленькая грудь трепетала — совсем воробушек в клетке.

Батийна и рта не успела открыть, как Гульсун, будто у младшей сестренки, ласково спросила:

— А-а, это ты, Овчинка? Заходи… Кто тебя так напугал? Что ты увидела? Что с тобой?

Подавленная, обиженная судьбой Канымбюбю моргала широко открытыми глазами. Не будь она повязана белой косынкой, по обычаю замужних женщин, ни ростом, ни впалой грудью ее не отличить от девочки-подростка. Да и косынка, небрежно завязанная концами на затылке, совсем не шла к ее детскому лицу.

Канымбюбю вздрагивала, она все еще не могла избавиться от пережитого недавнего страха.

— Чего плачешь, бедняжка? И тебя муж побил, что ли?

Испуганным голосом Канымбюбю прерывисто заговорила:

— Да-а, сестры мои… Боюсь… Как только темнеет, мне страшно… Старик Тилеп, мой муж, чтобы он переломился пополам, грозит, что задушит меня, как только я усну… Я видела, как провозили на верблюде эту бедную молодую женщину. Смотрю на нее, а мой старик кричит: «Что уставилась? Ну что, нравится тебе такой наряд, бесстыдница? Попробуй только изменить! Я тоже покрою твое лицо сажей, как этой Гульбюбю». Я сбежала и теперь не знаю, как мне вернуться. Если эже Батийна позволит, я хотела бы у нее остаться на ночь. — Канымбюбю снова разрыдалась. — Если нельзя, то я совсем не знаю, куда мне податься…

«Эх, тоже нашла заступницу. Чем же я тебе помогу?» — подумала про себя Батийна, с нескрываемым сожалением глядя на Канымбюбю, и, чтобы немного ее утешить, погладив по головке, с материнской лаской сказала:

— Не бойся, милая. Ты не одинока. Мы с тобой. У старика Тилепа руки коротки. Он пугает тебя. Если он замахнется, ты с криком беги в аил. И старик застыдится.

— Постой, постой, — вмешалась Гульсун. — Бежать вовсе не надо. Ты уже не малое дитя. У Тилепа есть старшая жена, взрослые дети, среди родственников тоже разумные люди. Сперва пожалуйся им: «Я тоже, мол, человек. Единственная дочь у своих родителей. Не дал мне ваш старик как следует расцвести — взял в жены. Мало того, что лишил меня молодости, так теперь грозит еще убить. Разве у вас не такие же дети, как и я? Угомоните своего старика. Если и дальше будет пугать, я вас всех прокляну, а сама утоплюсь в озере. Тогда вас покарает дух предков». Прямо так и скажи. Старику будет боязно. Если же вот так убегать из дома, о тебе еще, пожалуй, пойдут сплетни, и ты же окажешься виноватой.

Щеки у Канымбюбю высохли, словно росинки под солнцем; бесхитростным своим умом она поверила Гульсун.

— А правда, эжеке, они перепугаются, если я скажу, что умру?

Гульсун уверенно добавила:

— Конечно, росинка моя. Если ты утопишься в озере, значит, в твоей смерти виноват Тилеп. Он побоится держать ответ за твою смерть перед твоим родом. Не такой уж он смельчак!..

На шершавых щечках Канымбюбю появился румянец. Словно что-то вспомнив, она наивно улыбнулась и весело сказала:

— Ох, как было бы хорошо сгинуть в озере! А то я, что ни день, всего боюсь, а старик Тилеп меня ничуть не жалеет. Пугает бородой, лохматой головой. На дне озера он меня ни за что не найдет. Как было бы приятно там лежать.

— Не говори глупых слов, доченька! — горячо воскликнула Гульсун. — Ведь утонуть означает, что ты умрешь. А в смерти ничего хорошего. Смерть — тьма, тишина. Не умирай! Живи, и придет час твоего октё[56].

— А что это — октё? — вспыхнула Канымбюбю.

— Бедняжка, — сказала Гульсун, — ты не знаешь даже, что это за слово. Ничего, подрастешь — поймешь: и твой Тилеп когда-нибудь расплатится за то, что взял тебя в жены за овчинку…

Из детских глаз Канымбюбю снова хлынули готовые всегда пролиться слезы.

— Ай-ий, эжеке! Ко мне и мама, и родственники редко ходят. Очень хочется повидать их, но Тилеп ругается: «Чтоб тебя бог покарал, замарашку! Разве ты не знаешь, что ты стала женщиной? Рановато тебе разъезжать по своей родне». А я очень соскучилась по младшим братишкам и сестрам…

— Не думай так плохо, милая. Придут еще к тебе и мать, и родственники. Они, вероятно, пока очень заняты. Скоро ты сама сможешь сходить к ним. Ведь ты сперва должна прожить у мужа год. Не плачь. А то Тилеп разозлится и совсем не пустит тебя к родителям. — И Батийна, и Гульсун наперебой утешали попавшую в беду простодушную Канымбюбю.

Канымбюбю, прозванная Овчинкой, воспрянула, в глазах у нее блеснула искорка радости. Потом, вспомнив, наверное, о чем-то страшном, погрустнела. И вдруг вскочила, будто что-то важное забыла сделать.

Гульсун улыбнулась всем своим в мелких конопушках личиком.

— Садись, милая. Зачем встала? Если снега навалит тебе в рост, как ты для Тилепа будешь носить дрова?

Батийна по-своему возразила Гульсун:

— Эх, эже. Сколько раз мне довелось ходить в лес будто за хворостом — с мечтой встретить там желанного. Мы, женщины, привыкли к слезам и вьюку. Кого проймет наша печаль? На свете счастливых девушек раз-два и обчелся. Сколько их сгорает от тоски по любимому? И никто не выслушает их жалобу. Не встречался мне болуш, который бы вступился за права женщины. Даже божьи люди — муллы в белых фесках — и то вычитывают из Корана одни гадости: «У сплетницы на том свете просверлят губы. А женщину, что много огрызается, муж там превратит в ослиху. У той, что чужому мужчине показывает из-под платка свои косы, на том свете адский огонь сожжет щеки…» Не найдешь мужчины, который остановил бы другого, кто сапогом до полусмерти истязает свою жену. Никто не скажет: «Убери руки! На том свете сам будешь скрюченной корягой». Какой бы ни был мужчина, пусть даже у него лягушечья голова, все равно считается достойным человеком. Даже иной дурачок сойдет за умного. Старик — дружок молодому. Что за время, ни у кого не сыщешь справедливости… Или это стародавний обычай предков? Неужели не настанет время, когда девушка найдет своего желанного, чтобы с ним жить душа в душу до глубокой старости. Не видать, наверное, нам такого счастья! Канымбюбю, милая, куда ты? Посидела бы еще немного.

Канымбюбю робко посматривала то на Батийну, то на Гульсун. В ее растерянном взгляде можно было прочесть: «Ой, уже совсем темнеет. Старик Тилеп опять за свое… Куда мне пойти и где скрыться от него? О боже! Где ты, мама? Почему не приходишь? Я боюсь, очень боюсь без тебя!»

Гульсун улыбнулась одними глазами, в юрте раздался её ровный, спокойный голос, обращенный к Батийне:

— Э-э, сношенька, где они, наши дружочки, наши милые? Мне бы повстречался и не ох какой умница, но одногодок, уж я бы не жаловалась на судьбу. А тут… ночью холодные колени старика коснутся моего тела, от омерзения я аж подскакиваю в постели. А куда уйдешь? Терпи, терпи…

Батийна тоскливо добавила:

— Не приведи бог пережить такое! Зачернить сажей светлое, как луна, лицо! До чего жестоки, до чего беспощадны иные люди!..

Канымбюбю нахохлилась, съежилась, как мокрый зайчонок.

— Ой, эжекабай[57], этот Тилеп пакостный человек. Хотела я не бояться, да страшно. Едва сгущаются сумерки и в юрте темнеет, сердце у меня обрывается… Куда мне теперь деваться, эжеке?

То Батийна, то Гульсуп, позабыв про свою печаль, гладили Канымбюбю по взъерошенным, замызганным косичкам.

— Не бойся, Овчинка. Пропади он пропадом, этот Тилен! Его первая жена тебе в бабушки годится. Она добрая. Когда старик взъерепенится, беги к ней, она тебя спрячет. «Не пускай его ко мне, — скажи ей. — Если будет ко мне приставать, то убегу, опозорю весь ваш аил», — внушала Батийна.

— О-о, несчастная! Ну, убежишь к матери, неужели ты думаешь, она тебя спасет? Она сама переживает нелегкие дни. Старенькая и беспомощная. Что поделаешь?.. Не плачь. Мы же с тобой, — подбадривала ее Гульсун.

Что будет с нами!

Батийна, казалось, примирилась со своей судьбой. Раньше и днем и ночью Абыл не покидал ее. Неизменно веселый, ласковый, он улыбался ей, брал за руку и уводил куда-то вдаль. «Пошли, — говорил он. — Кобылы на привязи. Я подпущу жеребят, чтобы тебе легче было доить». Бывало, подъедет к ней на саврасом с гривой, растекающейся шелковистой волной, и скажет: «Собирайся, Батийна. Пора нам на джайлоо — откочевывать».

Еще с полмесяца назад она в полудремоте видела его в войлочном кементае на породистом сером коне в белых яблоках по бокам. На правой его руке взмахивал крыльями белоснежный сокол. Внезапно сокол превратился в блестящий серп. Абыл заторопил Батийну: «Скорей, Батийна, поспешай, созрело просо, что мы с тобой сеяли там в местечке Курбу. Ну и просо! Пожалуй, гуще волоса гривастого коня. Даже под тяжестью моего кементая не полегло, выстояло. Когда соберем весь урожай, всю зиму наверняка будем со своей крепкой бузой».

Наутро Батийна улыбалась сама себе: «Просо — это хорошо. Просо — это хлеб нашей жизни. Даст бог, я еще встречусь с Абылом, и мы с ним проживем до смерти».

Вечером она шла с ведрами от ближнего ручья и снова видела Абыла на гнедом жеребце. Джигит был легко одет, будто запросто проехал по аилу. Батийна нерешительно остановилась и подумала: «Откуда тут мог взяться мой Абылжан?» Протерев хорошенько глаза натруженными ладонями, Батийна потеряла его из виду. Будто он сквозь землю провалился…

Абыл часто попадался ей на глаза днем и неизменно исчезал ночью. Но в этот раз она особенно расстроилась. Руки ее опустились, плечи одеревенели, вода расплескалась, замочив подол и ноги. Но она и не почувствовала, что стоит мокрая.

После жестоких недавних событий Абыл реже стал возникать перед Батийной. И произошло это потому, что она все чаще задавала себе вопрос: «Чего я ропщу? А если бы моя судьба сложилась еще хуже, чем сейчас?» И постепенно как бы примирилась со своей судьбой, меньше задумывалась о своем прошлом. Порой она и расшутится с Алымбаем, затормошит его, дергая за полу шубы: