Случается, сердце у Гульсун вдруг сожмется в комочек от приступа тоски, но тут же открытые черные глаза молодухи озорно загорятся, по личику с мелкими веснушками промелькнет лукавая усмешка, и девочка-свекровь скажет:
— До чего же хитер у меня старик! Лежит, задыхается от кашля, не в силах голову поднять над подушкой, а чуть уловит шорох в юрте, насторожится, словно кот, и сейчас же допытывается: «Кто это там? Иди, иди отсюда!» Стоит кому переступить порог, и он, трухлявый пень, бесится, зло машет рукой, покрикивает: «Кто тебя сюда звал? Убирайся!» Ревнует, значит, к каждому…
— Ну и черт с ним, пусть ревнует! — вставляет Батийна. — Твой старик все равно что арча с усохшими корнями на краю высокой скалы, вот-вот гнилое дерево рухнет в пропасть!
Гульсун усмехается и добавляет:
— Вредный же старик… Во все сует свой нос! Ревнивый.
— Плевать, что он ревнивый. Что тебе!.. — Батийна, сощурившись, негромко засмеялась. — Ты лучше скажи: а старший брат Канымбюбю заезжает к тебе? Как там поживают сиротки?
Гульсун наклонилась к уху Батийны и стеснительно зашептала:
— Да, сношенька, невзначай появляется. Недавно был. В неурочный час. И проклятый старик, кажется, его заметил. Раскричался: «Пока я был всесильным Атантаем — в мою юрту никто не смел ходить! А теперь сюда заглядывает всякий, кому не лень, чего-то вынюхивает. Это ты их привлекаешь, попрыгунья? Кто тут сейчас был? Гнать! Чтоб ноги его здесь не было! Мои проклятья, смотри, дойдут до всевышнего и покарают тебя, попробуй только мне изменить. Не только на этом, но и на том свете будешь проклята! Засушу тебя, как трухлявую арчу». Ишь ты, старый хрыч, лежит неподвижно, кашляет хриплым лаем, а туда же — стращает, что засушит меня.
Гульсун рассмеялась и, ткнув Батийну в плечо острым пальчиком, добавила:
— А мне иногда страшновато. Как подумаешь, старик еще заколдует меня…
— Пустое. Зря ты боишься, — сказала Батийна со смешком. — Мужчины самого аллаха не страшатся, а нам чего перед мужьями робеть?
Гульсун наморщила лоб. «А что, правду говорит Батийна. Какое этому старику дело до того, кто ко мне ездит? Чихать мне на его проклятья, а я поблаженствую со своим желанным Асанбаем».
— Верно, эже, — подхватила Батийна, угадав мысли Гульсун. — В этой жизни нет, наверное, ни одного благодарного мужчины. Сколько я ни старалась, хотела понравиться, все делала в угоду. А он меня?.. Плеткой… Натерпелась. А ты молодая, веселись и радуйся со своим милым. Смотри только, чтобы о злой язык не уколоться. И никто не посмеет тебе слово поперек сказать.
Неизвестно, кто тут виноват: то ли старый муж, то ли ночной бродяга-ветер? Но Гульсун, «до которой никто не смел дотронуться», нескрываемо изменялась. Все чаще ее клонило ко сну. Изнемогая от головокружения и тошноты, она полеживала на расписной кошме, а то и где придется. Лицо Гульсун покрылось крупными конопушками, припухло, на щеках появились сероватые пятна.
Как-то Турумтай предупредила Батийну:
— Кажется, наша свекровь понесла. Присматривай за ней. Чтобы никто не испугал. Надо беречь молодуху — первый ребенок будет.
Узнал и старик Атантай, что Гульсун беременная. Но ничуть, кажется, не обрадовался, что в восемьдесят лет выпустит из своего гнезда еще одного птенчика. Содрогаясь от лихорадки, он сокрушенно пожурил Гульсун:
— Допрыгалась… Ах ты непутевая!.. Наперед знал…
Опершись трясущимися руками о подушку, он хотел было приподняться, но что-то у него хрустнуло, и старик повалился навзничь.
С того дня Атантай лишился речи. Он не мог уже сказать: старость ли его одолевает, или какая болезнь точит тело. Пролежал безмолвно и недвижимо три дня, а на четвертый на глазах у своих сыновей и снох вытянулся, седая бородка задралась вверх, и он навсегда успокоился.
Смерть престарелого человека, прожившего долгую жизнь, — весть сама по себе не очень-то печальная для его родственников. Тем не менее похоронить его со всеми присущими почестями — святой долг всех близких покойника. Старик умер. Но имя его продолжает жить и в старшем сыне Кыдырбае, и в младшем Алымбае, и в братьях и сестрах.
Едва Атантай закрыл глаза и душа его рассталась с телом, несколько гонцов верхами поскакали по окрестным аилам, оповестить родственников и близких о печальной утрате.
Домочадцы же кинулись искать Гульсун.
— Батийна, где твоя свекровь? — озабоченно, прямо с порога спросила Турумтай. — Куда она подевалась? Разве она не знает, что старик ее преставился? Не пришлось бы нам краснеть: люди придут, а вдовы нет дома.
Но Гульсун и правда было не до старика. Ей самой было тяжко.
Батийна, впрочем, недолго искала свекровь: нашла ее за юртой. В час смерти Атантая Гульсун спала в тени.
— Эже, эже, вставай, скорей!
Гульсун сонно, нехотя протерла глаза.
— Божья воля, старик твой только что испустил дух, — сказала Батийна.
— Что, умер? — Гульсун поежилась.
— Идем! Тебя должны покрыть черным…
Упираясь руками в землю, Гульсун с натугой поднялась. Живот у нее заметно округлился. Батийна ввела юную вдову в юрту.
Жены родственников мужа облачили Гульсун в траурный наряд — черную мантию, подпоясанную шелковым кушаком, и просторный парчовый халат, свободно наброшенный на плечи.
Молодой вдове ничуть не хотелось плакать. Ей было даже смешно, что ее так забавно обрядили.
Не дожидаясь, когда женщины позовут ее слагать плачевные запевки, она тихо спросила Батийну:
— Как же мне величать старика?
— Говори: «На кого ты оставил меня, о мудрый мой падишах и властелин?..»
Гульсун призадумалась и шепнула Батийне:
— Пожалуй, просто называть падишахом, да?
Батийна кивнула головой. И Гульсун запела кошок…
Просватанная девочкой за старика, который годился ей в деды, она рано повзрослела душой и за наружной веселостью приучила себя скрывать печаль. Мало кто из бравых джигитов заглядывался на Гульсун, дочь местного сапожника. Кто обратит внимание на крохотную замарашку, дотемна занятую очисткой сыромятных кож и растяжкой жил на нитки?
Когда Гульсун пришли сватать за богатого, именитого старика Атантая, отец девочки не стал противиться. Посмей он что-нибудь возразить, старшины могли пристыдить, а то и припугнуть сапожника: «Безумец! Не зарывайся! Смотри, покарает тебя борода Атантая-аке».
Атантай взял себе в жены Гульсун, когда ей было пятнадцать, а ему за восемьдесят. И она досталась ему даже без особого калыма. «Пусть погреет зябкие стариковские колени. Авось около юного существа еще малость поживу. Молодая кровь пожурчит около меня, и ее горячее дыхание взбодрит мое дряблое тело», — не терял надежды жених-аксакал.
Прожили Атантай с юной женой несколько лет, и свалился он, подобно древней арче, продутой всеми ветрами и давно побелевшей под солнцем.
Мой падишах,
Отрада наших глаз,
Ты сокол смелый, улетел от нас.
Мой падишах,
Несметна рать людей,
Исчезнувших среди ночей и дней.
Высоким, чистым голосом Гульсун слагала прощальный кошок про мужа — древнего Атантая, которого она, словно кукла, забавляла в его последние годы. Песня получалась простая, но трогала за душу каждого, кто был на заупокойной трапезе. Гуль-суп нанизывала слова, как бисеринки. И участники похорон, слушая ее, вместе с ней грустили и вздыхали, а то и улыбались невольно. Колокольчиком разливался трепетный кошок Гульсун:
И в страшный год,
Когда в седой пыли
Китайцев полчища
Поработить нас шли,
Их у границы встретил наш народ —
Какие там джигиты полегли!
Мой падишах,
Ты для меня Кызыр,
Таких, как ты, не часто видит мир.
О сокол мой,
Среди ушедших нет
Тех, кто без мук покинул этот свет.
С каждым новым кошоком, что слагала Гульсун, ее заливистый нежный голос звучал звонче и чище. Она не рыдала, подобно иным режущим слух горластым женщинам, и не вопила до хрипоты отрывистым и резким плачем, подобно следу одинокого всадника на верблюде.
Гульсун не стремилась проливать слезы. Некого было оплакивать. Сердце у нее не щемило от утраты дряхлого мужа. Но ей хотелось петь, еще петь своими словами.
Слагая строфу за строфой, Гульсун вдохновенно сочинила новый кошок:
Мой падишах,
За нами смерть следит,
И за горами нас она узрит.
Мой падишах,
Мы все подвластны ей,
Властителей земных она сильней.
Кто из живых
Ее осилить смог?
Она шагает за любой порог.
Она придет —
И не прогонишь прочь.
Таков закон: за днем приходит ночь.
Пусть бога не корит
За свой недолгий век
И не таит
Обиды человек.
Мой падишах,
Не возропщи и ты —
Кто в мире видел вечные цветы?
Мой падишах,
Другого нет пути:
Коль смерть пришла, ее путем иди.
Коль смерть зовет,
И ты иди за ней
В ее простор —
От светлых этих дней.
Когда душа уходит навсегда
От тела бренного —
О чем жалеть тогда?
Свое отжив,
Зачем стремиться жить?
Не лучше ли уйти и муки позабыть.
…Отпричитала вдова Гульсун, оплакали родственники и предали земле почтенного Атантая, но плач у его юрты не сразу погас.
По стародавним обычаям поминки тянутся целый год. И старухи, и обязательно вдова, нередко и молодые женщины трижды на дню собираются и громко причитают.
Вначале хором голосят все женщины, потом смолкают, и протяжный копток выводят лишь те, кто умеет слагать. Они пронзительно оповещают каждого вошедшего в юрту, кем был усопший, восхваляют его былые подвиги, прославляют его мужество и красноречие, великую щедрость и доброту характера.
Воспевание достоинств умершего длится весь год. Обычно осенью дается поминальный пир, на него съезжаются и сходятся все, кто сколько-нибудь знал покойного.