Батийна — страница 67 из 77

окому ружейному выстрелу, как Тазабек, с рябиновой пикой наперевес, придерживая коня, пролепетал:

— Сохрани господь! Пуля не выбирает, в кого ей лететь. Попади она в смертного. Только не в меня.

И, помолившись, повернул коня назад. По пути он заметил брошенную пасеку. Тазабеку захотелось отведать меду. Пчелы налетели на него и искусали. С перекошенным лицом и распухшей губой, едва отыскав своих коров на пастбище, он пригнал их домой.

Единственно, что этот самовлюбленный аксакал сделал доброго, — подарил дальней родственнице обомшелую клячонку свезти домашний скарб, а своему старшему брату однажды дал ягненка, чтобы тот спасался бульоном от страшной опухоли…

Тазабеку, правда, было стыдно, что он не может проводить в последний путь друга своего Кыдырбая с должными почестями. Тем не менее, крепко подпоясав тулуп кушаком, он прибрел на могилу и, осмотрев ее узенькими глазками, сказал:

— Какой был лев, а могилу ему вырыли женщины. Ай-ай-ай! Ведь такого обычая нет, чтобы женщина готовила последнее ложе мужчине. Не грешно ли это? Увы, тут я бессилен. Будь я прежний, я разослал бы во все четыре стороны гонцов с вестью о том, что закрыл глаза первый отрок уважаемого отца Атантая Кыдырбай. И заставил бы сыновей четырех родов, опершись о палку, оплакивать Кыдырбая с утра и до вечера. Но нет у меня такой силы… Бедный лев, умер он в тягостное время, и приходится его хоронить в чужих горах Кашгара.

Тазабек заскрипел зубами так, что заходили желваки на худом скуластом лице.

— Э-э, будь моя воля, я эти горы, серые точно короста на спине шелудивого верблюда, повалил бы на ту сторону и сровнял с землей. Копаем могилу своему человеку, а из земли лезут только острые камни… А какая мягкая, пушистая была земля в наших горах, и для живых, и для мертвых… А травы какие росли? О создатель, увижу ли я опять свое родное пристанище?

Тазабек даже прослезился, чего раньше с ним не случалось.

На панихиду собралось человек тридцать.

Покидая насыпной холмик, под которым бренному телу Кыдырбая предстояла встреча с ангелами, учиняющими допрос, беженцы врассыпную затянули:

— О бедный наш отец! Где ж теперь тебя увидим…

Голосили те, кто еще мог голосить. Остальные бессильно вздыхали, а кто-то сказал:

— Благо у Кыдырбая есть такая келин, как Батийна. Хоть в землю захоронила, не оставила на съедение хищникам.

Пришел час, и слегла сама Батийна. Она не стонала, не проклинала жизнь, лишь изредка глотнет воды из рук Турумтай. Иногда вздрагивала сквозь сон, шумно вздыхала, поводила глазами, и губы ее невнятно шептали, кому-то молились.

— Бедняжечки, маленькие светильнички, как же вы там, а? Вам ведь холодно, да? А ветер-то какой?

— О ком это ты, Батийна? Каких птенчиков зовешь? — тревожилась Турумтай.

— Нет, мне хорошо. Просто я открыла кошму, а они, девять крохотных птенчиков, мигом разлетелись. — Безжизненное лицо Батийны исказилось подобием улыбки. — И все унеслись в разные стороны… Наверное, в свои края полетели… Будут летать по прибрежным кустам. Вон они, джене! Я вижу их на таволге и слышу — чирикают и свистят. Смотрите, смотрите скорее, а то вот-вот скроются…

Турумтай терялась в догадках. А Батийна не то плакала, не то смеялась.

Перепуганная Турумтай позвала Маты-эне. Старуха долго сутулилась у изголовья Батийны. Усохшими пальцами щупала пульс, гладила больную по голове, беспомощно бормотала:

— О создатель наш! Кромешную ночь ты обрушил на головы бесприютных людей! За что наслал болезни на них?

Не открывая глаз, Батийна бредила:

— Ой, миленькие, смотрите, смотрите на них. Все девять сели на камешки на берегу реки и купаются в воде, чистят перышки. Эй-эй, Зуракан, скорее идите сюда! Я здесь! Не видишь, что ли? Уже и кони готовы. Скорее надо ехать. Сколько вас можно ждать? Я вся истомилась.

Старая Маты-эне будто о чем-то догадалась. И в утешение больной тихим ровным голосом рассказала сказку:

— Правду говорит наша Батийна. Я тоже вижу. Турумтай, посмотри и ты. Вон видишь, какой большой сад. А рядом звонкий родник песню поет, по пригоркам желтый лютик цветет. На ветках там девять красивых птиц. Прихорашиваются, чистят крылышки и сверкают на солнце. Выводок из одного гнезда. Вот они поднялись… Полетят они за черные горы, на нашу киргизскую землю. Вижу я и наши стойбища. Они в зеленой траве и в разноцветье. Смотрите, у выхода из ущелья, на берегу реки, стоит красивый город. Собираются люди, наверное, на сход какой-то… А может, там готовится большой праздник и пир на весь мир? Тогда позовут и нас. Да, да, я вижу, сюда скачут два всадника. Одна, кажется, женщина в красном цветастом платье. Платье ее ветер раздувает во все стороны. Кажется, это и есть Зуракан, которую только что звала Батийна. Точно, так и есть. Она ведет лошадь. Наверно, для Батийны. Сейчас начнутся игры… Джигиты устроют козлодрание. Жених увезет свою невесту в аил. Вон едут за нами. Сейчас и нам ехать» Мой свет, Батийна, Зуракан приехала, открой глаза.

Маты-эне повторяла свою сказку подряд много дней. И, по ее словам, Зуракан приезжала к Батийне, звала ее на большой той. Маты-эне возносила хвалу девяти разноцветным птицам, которые летали по древней киргизской земле, купались в прозрачных каплях росы и солнечных брызгах.

Батийна молча слушала и засыпала. И неизвестно, что помогло: то ли болезнь сама отступила, то ли ее исцелила сказка Маты-эне. Прошло несколько дней, и Батийна встала с постели.

…Серые, безжизненные, каменистые чужие холмы; голые, безрадостные горы, только весной покрывающиеся ненадолго чахлой, ржавой зеленью, не дали сытной еды вольному скоту киргизов, и беженцы вскоре расстались с многими животными. Пришельцы никак не могли привыкнуть к этому неприветливому краю.

Что ни день, с запада дул холодный ветер, несший с собой крупинки жесткого снега, песка, прошлогоднюю траву. Зима разыгралась с частыми снегопадами, метелями и морозными ночами. Для бесприютных людей, проживших всю жизнь в укромных, защищенных от ветров горах, она оказалась роковой.

Скот, которого с каждым днем становилось все меньше, едва держался на ногах. Шерсть на конях облезла, четко проступали ребра. Казалось, дерни за ресницу, и когда-то сильная лошадь упадет и не поднимется. Дрема… Зимняя дрема охватила и людей, и немногих уцелевших животных.

Наконец и она миновала.

Тучные серые облака постепенно стаяли, растворились по вершинам гор, и неведомо куда их разметал по небу, угнал теплый ветер весны. Этот же ветер умчал за тридевять земель зимнюю стужу, колкий мороз, подмел последний снег. Все выше поднималось солнце, гоня ледники кверху. Все щедрее становились его прямые, блаженные лучи… Кое-где пробились тоненькие стебельки травы. Она чудом цеплялась корнями за расщелины скал, за трещинки, хилая, как больной человек, тем не менее скот вышел ее щипать.

Вышли на солнце и оборванные дети и полуодетые взрослые. Грелись, радуясь ясному небу, вооружались заостренными палками и железными кольями и разбредались по скалам собирать луковицы тюльпана и только что проклюнувшуюся из земли козелец-траву. Забивали шкворень и вместе с песком выворачивали маленькие, беленькие, липко-скользкие луковицы.

Многие побрели по селам и городам — выпросить кусок хлеба. Спали там, где застанет ночь. Были и такие, что за горстку зерна незнакомым людям отдавали родных детей. «Возьми, дорогой, ребенка. Чем с голоду помирать, лучше пусть он тебе послужит», — упрашивали родители. А сколько тогда против воли было продано молоденьких девушек-подростков! И как они плакали, разлучаясь с родителями.

По дорогам бродили навьюченные домашним скарбом козы, овцы, собаки. Хорошей одежды, добротной постели, отменной сбруи ни у кого не было: давно все было продано.

Не в пример равнодушным властям, бедняки-уйгуры, без устали работавшие с кетменем в руках, оказались отзывчивыми людьми. Размахивая жилистыми руками, развевая по ветру широкие полы пестрых халатов, босые, они щедро делились, чем могли.

— Вай-вай, обездоленные братья! Прости их господь!

Дехкане отдавали беженцам последний кусок. Дети играли с детьми, забавляли маленьких; женщины ютились около женщин. Каждый старался разделить горе бесприютных.

А старики ходили по домам, увещевали родичей не обижать беженцев.

— Не просите с них дорого за еду. Подешевле продавайте им скот и зерно. Пусть хоть встанут на ноги. Будем великодушны к ним. Бог отблагодарит нас за нашу щедрость.

В городе открывались столовые, по четвергам и пятницам в казанах варили сооп тамак[96], и пришлый люд кормился из больших деревянных чашек.

А Батийна продавала все, что когда-то сделала своими руками: конскую сбрую, вышивки, одежду, белые кошмы, на которых престарелые люди читали молитвы, даже разноцветные стебли жесткого чия сбывала. Вместе с Качыке она привозила все эти пожитки на старой кляче, которая чудом спаслась на трудных путях суровой зимы. И, распродав все по дешевке, тут же покупали муку, толокно. Возвращались в горы, в свой ветхий шалаш.

Дорога была каменистая. Острые, как ножи, камни резали босые подошвы. Кляче не в подъем было везти их двоих — она сама с низко опущенной головой едва волочила ноги.

Батийна, упираясь одной рукой в ноющую поясницу, другой ведя лошадь за поводок, укоризненно говорила Качыке, смахивая пот с лица:

— Твой дядя Алымбай исчез с наших глаз, пропал, как бродячий пес, и два косяка коней куда-то загнал. Покойный отец твой, да попадет душа его в рай, все свои дела на меня возложил. Нам с тобой приходится волочить свои натруженные ногм по чужмм Ак-Чийским степям Кашгара. Неужели жизнь не улыбнется нам? Хорошо, что ты немного научился читать и писать в городе. А я вот не умею… Если вдруг я умру на этой проклятой дороге, — Батийна скупо улыбнулась, — хоть ты не забывай меня. Вся жизнь у тебя впереди. Пусть люди знают: тут, мол, умерла моя родная тетя, она старалась для нас все сделать. А когда найдется бумага и карандаш, то напиши на бумаге свои воспоминания обо мне… Жалко, что я не умею писать… Помнишь, на той неделе к нам в аил приезжал какой-то дервиш? Ты слышал, как он складно пел? За душу хватает каждое его слово. Если бы умела, я записала бы каждое слово печали этого старика. У меня в голове удержалось совсем мало из того, что он пел: