Батискаф — страница 18 из 64

* * *

Frederik Hotel. Первый этаж: бар и ресторан. За стойкой бара почти никогда никто не видел человека, мелькал какой-то чумазик, нырял и редко выныривал. Вендорный аппарат с двумя-тремя «марсами», машина с кока-колой и пепси. Фронт-деск под ирландское дерево с медным звоночком, шариковой ручкой на привязи, распахнутой тетрадью и выцветшими открытками с русалочкой и замком Эльсинор, за ней — ячейки комнат: восемь из шестнадцати дразнились язычками медных ярлычков тяжелых старомодных ключей (из восьми три были задраены под ремонт). Дальше пыльными портьерами, как театр, возникал ресторан — кусок сумрака, в котором играла музыка, пьяная, недожеванная, располагающая танцующих к обоюдной неряшливости. Ресторан, не успев начаться похрустыванием танцевальной площадки, легко заканчивался каминным зальцем со шкурой линялого зверя, кальяном на столике, мертвым очагом, с призраком в зачехленном кресле и двумя рядами столиков, покрытых блеклыми скатертями. Скатерти были особенные, плотные, многолетние. Их ничто не брало. Если их прожигали сигаретой, их все равно не убирали со столов. Никогда не стирали; разве что перестилали. Мне они всегда напоминали подстилки, какие встречались в больницах и пансионатах. Жизнестойкости этих клеенчатых скользких подстилок способствовало освещение. Оно было устроено таким образом, что рассмотреть пятно, а пятен хватало, можно было только сидя за столиками, которые были ближе к центру, где проходил ряд неярких ламп. Абажуры душили свет толстой материей, сквозь которую прорывались уродливые проволочные каркасы. Все было ветхим, казалось, ресторан давно закрылся, вот-вот появятся люди в синих комбинезонах, без особого уважения они вынесут всю эту бутафорию: столы, стулья, снимут шкуру зверя со стены, погасят тусклый свет, последний рабочий пройдет с кальяном, в шутку делая вид, будто тянет дымок, и — поглощенное мраком — заведение уедет в фургоне грузоперевозки Danske Fragtmaend или WC.

Туалет был общий на весь второй этаж, темный, тесный, холодный, в нем было много всякого хламу… Находился он в хитром закутке, под лестницей, что вела на чердак. На чердаке мы с Хануманом просиживали ночи напролет, пили контрабандные напитки, которые регулярно крали из чулана. Чулан был в подвальном помещении. Поэтому красться из чулана на самый верх с бутылкой и сигарами было целым приключением. Дверей было много, — никогда не знаешь, кто может вынырнуть навстречу. Там же, в подвале, был небольшой зал с двумя картонными в натуральный рост актерами из фильма Men in Black. В центре зала под низкой лампой стоял бильярдный стол со случайным созвездием из нескольких шаров игранной в незапамятные времена партии.

Второй этаж: меловая пыль и соблюдение тишины. Пыль плавала в воздухе, от этого возникала видимость постоянного ремонта. Пыль не убирали никогда, с нею вообще никак не боролись, чтобы иллюзия, будто идут работы, сохранялась постоянно.

Пыль, шепот и хождение на цыпочках (не дай бог постояльцы на первом этаже услышат, что на втором кто-то ходит!), напряженное гримасничание и жестикуляция.

Все это превращало нас в параноиков, до смерти запуганных своим особым положением, о котором Хаджа постоянно напоминал нам. Вылавливал нас по одиночке и настойчиво напоминал о значимости нашего дела.

— Дело всей жизни, — говорил Хаджа. — На карту поставлены судьбы! От нашего успеха зависит успех прочих, поколений и поколений эмигрантов… — И так далее…

Он убеждал нас, что мы должны строго соблюдать конспирацию:

— Даже друг другу свои подлинные имена не говорите! Держите их в тайне! Даже от меня!!! Не дай бог что, за себя не ручаюсь. И помните: никто за себя ручаться не может. Никому ни слова, ни полслова, ни намека, ни-ни!

Иной раз с этим бредом он вторгался в сон (в образе контролера с шахтерским фонариком на кепи). Главной своей прерогативой он считал осуществление коммуникативных операций с клиентами, что придавало правдоподобие антуражу и создавало защитный слой, т. е. камуфляж. Это его собственные слова: «коммуникативные операции», «антураж», «камуфляж». Он любил напустить на себя солидности усложненной формулировкой. На самом деле все это было просто-напросто невежеством и скупостью, да и косноязычием. Мы за глаза его прозвали Хотелло еще и потому, что он называл свое заведение «хотэлл». Он был крупный, темный, мрачный тип с большими красными глазищами навыкат и кучеряв был до ужаса. «Мавр», — говорил Хануман. Именно с таким видом — ошпаренного рака — Хотелло впрыскивал в нас свои инструкции. Их было много… Например, перед тем как выйти из комнаты, «постоялец второго этажа» должен был прислушаться нет ли шагов на лестнице или в коридоре. Если шагов нет, то все равно так или иначе он или она обязательно должны убедиться, что нет никого. Если послышались шаги, не выходить до тех пор, пока шаги не исчезнут. Не отпирать на стук в дверь никогда, ни в коем случае, создать видимость, что в комнате нет никого, если надо — затаиться, прекратить дышать, а лучше всего прекратить существовать вовсе, растворившись в воздухе как мираж. Таковы были инструкции. Иногда Хотелло проверял нас. Пытался подловить. Шнырял в необычное время с видом озорного школьника. Соблюдаем мы правила или нет? Ходил по коридору, подходил к двери и стучал, стучал и ждал: откроем или нет? Проверял бдительность. Наверное, в прошлой жизни — в России или Армении — он был тюремщиком; он прохаживался по коридорам с характерной для тюремщика скукой, насиженной в области паха, и вальяжностью в сгибах ног. Потряхивая ключами, он ходил и что-то себе напевал под нос, или говорил сам с собой. Когда я видел его в конце коридора, его спина, очерк плеч, дуги ног — все говорило о том, что этот человек что-то охраняет, а не беспечно прогуливается по коридору; я смотрел ему в спину и вздрагивал, потому что на мгновение мне казалось, что меня вывели из камеры Батарейной тюрьмы и сейчас поведут на допрос.

Он за нами подглядывал, и мы это знали: хотел подловить, входил без стука, подозревал нас черт знает в чем (в гомосексуализме, как говорил Хануман: «Хаджа сам для нас создал идеальные условия для того, чтобы мы с тобой, Юдж, от скуки и отчаяния ударились в педерастию!»); Хотелло хитро нам улыбался, будто чего-то ожидая («Может, он ставит на нас эксперимент, Ханни?» — «Конечно! Ты только сейчас это понял? Ха! Он ждет, когда мы начнем трахаться!»).

Иногда он подмигивал нам и предлагал:

— А не посидеть ли нам вместе? Втроем? За бутылкой? Поболтать…

Мы спускались с ним в бильярдную, пили виски, играли, болтали… курили сигары. Хотелло бойко лупил мимо, рычал, топал ногой, громко ругался по-немецки. Обычно я старался ему проиграть и выиграть у Ханумана. Как правило, такими вечерами я говорил не больше двух-трех фраз; Хануман чуть больше; все остальное пустое пространство заполнял раскатистыми речами едва ли понятной языковой мешанины болтливый Хотелло.

— С ним абсолютно не о чем говорить, — сквозь зубы ругался Хануман, когда мы возвращались к себе. — Он просто дурак! Пить с ним — переводить виски!

Он нас катал на своем задрипанном «Форде» (Ford Transit, с печальными фарами и неопределенной окраски — в ночи он плыл, как мотылек, одна фара немного подмигивала, затухая и вспыхивая). Мы жарили шашлык на берегу моря (море плевалось в нас брызгами от отвращения), пили пиво, говорили о футболе и политике. Говорили Хаджа и Хануман, я даже не слушал… Мне казалось, Хаджа хотел чего-то невообразимого. Это было написано на его физиономии. Его глаза светились вопросом: «Ах, почему бы нам не заняться какими-нибудь шалостями?» Вот только какими именно «шалостями», было не совсем ясно. Иногда он смотрел на нас как-то странно, затаенно, я предполагал, что в такие минуты ему хотелось нам предложить совершить какую-нибудь дикую аферу: кинуть сербского наркобарона или датского торговца оружием. Уверен, что он мечтал об этом, он был мечтатель (наверняка он так думал: как бы это круто смотрелось, если бы я этим соплякам сейчас предложил угнать фургон героина!), только не знал он ни наркобаронов, ни торговцев оружием. Хотя как знать, может быть, и знал; ведь людей он прятал, направлял дальше, доставал паспорта, оформлял бумаги… Был с кем-то связан… Люди поступали разные: из России, с Востока, с Кавказа… Мог и наркобаронов знать, чеченских боевиков, албанских террористов…

В любом случае ничего путного он нам так и не предложил.

Ханумана неопределенность, с которой Хаджа посматривал на нас, беспокоила, он нервничал, Ханни, который, видимо, все-таки на что-то рассчитывал или ждал от Хаджи, с трудом переносил наше вынужденное заточение и недомолвки нашего тюремщика воспринимал, как изощренную китайскую пытку. Хануман не знал, как истолковать экивоки Хотелло, потому он просто заявлял, что тот сходит с ума, и хихикал, но смех его был ненатуральный.

С одной стороны, меня поведение Хотелло жутко раздражало, как и статический заряд, который я постоянно собирал, пробегая сто раз за день по коридорам, обитым синтетическими паласами, но с другой стороны, во-первых, я знал, что если он станет слишком навязчив, я смогу ему просто дать в морду, и он ни словом не обмолвится с женой (мы с Хануманом считали, что все-таки она была главной в этом отеле, и если б она стала со мной заигрывать — ей только-только за сорок, энергичная южанка, — тут пришлось бы делать ноги, а мне было слишком лень обдумывать куда ехать, хотелось залечь и не двигаться); во-вторых, я чувствовал, что мне этот вертухай необходим, никто другой не мог заменить мне отца так, как он, — мне необходимы были те условия, при которых ненормальность, которую мои родители во мне посадили, как экзотическое дерево, могла естественно развиваться. Прятать себя от глаз удобней всего на тот момент было в Frederik Hotel, потому двигать куда-то я не собирался.

(Сегодня ночью мне приснилось, будто я — двадцать лет назад — пытаюсь дозвониться до отца из Дании при помощи собранной Хаджой радиостанции, которая напоминала ламповый радиоприемник, что стоял у моего дяди в комнате, когда тот жил у своих родителей в семидесятые годы. Думаю, что радиостанция понадобилась мне потому, что в Пяскюла, где мой отец жил в девяностые, не было телефона. В моем сне Хаджа изобрел такую чертову штуку, которая мне позволяла следить за перемещениями отца. Я не только слышал, как он ходит, как грохочет дверь с металлическим призвуком от ржавого почтового ящика, как стонет подгнившая трухлявая калитка, но даже видел, как он идет в сарай, спускается в погреб, изучает самогонный аппарат, копается в своей мастерской, ищет что-то, я отчетливо видел его грязные от сажи и машинного масла крупные руки, которые перекладывали гаечные ключи, отвертки и молотки — я узнавал каждый предмет! я слышал, как веско они гремели (в его руках предметы делались словно тяжелей)! — я следил за ним и мысленно корил его за то, что он ни разу не попытался со мной связаться, пока я был в Дании, он ни разу ничего не предпринял, ему было наплевать. «Нет, ты не прав, — шептал у меня за спиной Хаджа, — ему не наплевать. Смотри, как он обеспокоенно ходит по своему дому, как он выглядывает из окна, как его руки трясутся… Он думает о тебе! Он думает: как там ты?» — Я присмотрелся к отцу. Его походка, как всегда хромающая, мне показалась странной. Он сутулился сильнее обычного. На плечах он носил одеяло, как пончо. Не припомню, чтобы я его таким видел. Как поседел-то! В доме, видимо, было холодно, с утра не топлено. Он был один, и свет он отчего-то не включал (не уплачено за электричество?). Ходил из комнаты в комнату, не зная, чем себя занять. Почему он не курит? Пытается бросить? Нет табака? Он приложил руки к печи. Его руки и правда сильно тряслись. Он отошел к окошку. Встал. Утренний осенний, пронзительно печальный свет упал на его лицо. Его взгляд источал боль. Казалось, и правда — его снедало беспокойство. Веки подрагивали, на них лежала какая-то пепельная те