В конце концов, кто-то из приближенных аристократа догадался, что Хануман был его родственником и мог претендовать на наследство.
— Это поняли по моим чертам лица, — утверждал Хануман. — Меня выдали фамильные портреты, которые были развешаны в коридорах замка. У каждого моего предка особенный взгляд. В точности как у меня. И брезгливая нижняя губа. Будь она проклята! Все очень скоро узнали всё, так легко это теперь делается… а может, и того не потребовалось, достаточно одного подозрения. Меня решили убрать, заперли в подземелье с крысами… пришлось выбираться через канализационную трубу… Древняя канализация была таким хитрым способом устроена, что по ней можно было проползти, и так как ее уже лет сто не использовали, она была совершенно чистой, там было немного дождевой воды и сырость, всего-то сырость… Однако ползти пришлось очень долго, так долго, что вся карнавальная одежда на мне изодралась, и я оказался неизвестно где, на каком-то острове, стразы и стеклярус с меня сыпались… по ним и вышли на мой след негодяи, они были на лошадях с битами для игры в крокет, они неслись на меня с улюлюканьем, а я, находчиво вырывая из земли большие травяные комки, отбивался от них, швырял им в лицо пучки травы с землей и бежал с хохотом! Мое поведение их озадачило, они не ожидали, что я все это приму за игру, и так лихо переиграю их — им ни разу не удалось засадить мне по черепушке, я отбил все удары, и разок даже прокатился на хвосте лошади! В конце концов от меня отстали, и я пешком ушел в Ирландию, откуда перебрался в Швецию на угольной барже, в трюме… Но это уже совсем другое приключение, об этом как-нибудь в другой раз.
* * *
Дождь за задраенным окном, я его научился превращать в похрустывание пластика: мы живем в пластиковой коробке, и вращается эта коробка в пустоте, нет звезд, нет лун, нет черепахи со слонами на панцире, ничего нет. Есть Хануман, с которым мы курим героин на фольге… густо-вишневого цвета капля падает на кожу, обжигает, но я не сразу чувствую боль — я в дурмане, и не сразу понимаю, что Хануман в забытьи выронил фольгу, которая только что была пирогой, отлитой из серебра, а героиновая река в ней была кровью принесенной нами в жертву девственницы, над которой надругался принц в новолуние, чтобы приготовить волшебные чернила… Мы незаметно для самих себя начали сочинять фантасмагорический роман, — это произошло в опиумном делирии. Мы раздобыли у Сабины много опиума, мы ее отодрали как следует, накачали героином, оставили кое-какие деньги и вещи, украденные у Хотелло, даже записку, Хануман написал ей записку на шведском, чтобы она думала, что это шведы, которые приплыли из Норвегии на пароме, и всю дорогу с ней он говорил на ломаном шведском, потому мы нисколько не удивились, когда при следующей нашей встрече она проворчала: «Hvem er I to, for helvede?»,[53] а потом, когда мы ей дали денег за гашиш, она дала нам гашиш и сказала, что никому нельзя доверять в наши дни, все воруют и обкрадывают людей, вот ей досталось, приличные шведы, приехали из Норвегии, накачали снотворным и обокрали: «Fucking bastards! They rob, rape and plunder everywhere they go![54] Десять грамм дряни и три плитки гашиша! — кричала она нам в приступе тупой ярости. — Десять грамм коричневой дряни и черный афганский гашиш! Подумать только!»
Она, конечно, приврала, мы не брали гашиш, и не было там десяти граммов, там даже трех граммов не было, но как быстро он курился! Мы неделю не выходили из кайфа, плыли по алмазной реке, подсыпали хрусталики, подсыпали волшебный песок, подогревали, и он превращался в стекло, жидкое стекло сновидения, которое курилось, курилось, переливалось… Мы тянули дымок, едва поспевали, пытались его ловить, удержать в себе — он выскальзывал из легких, щекотал гортань и волоски ноздрей, убегал мурашками по спине, мы неслись за ним по бурлящим пенистым перекатам, волны блаженства растворяли наши мысли, они сплетались как водоросли, поэтому сказать, кто был первым, невозможно, помню, как в приступе эйфории я сказал, что Хануман — принц, я назвал его принцем, я ползал перед ним на коленях в экстазе, он мне грезился космическим отцом вселенной, первым человеком, Адамом Кэдмоном, Семенем Лотоса, Каплей Нектара Вечной Жизни, он мне казался путешественником во времени, которому я должен был услужить, и я стал его слугой, так как в те дни я совершенно не мог работать, по причине травмы — я скатился по лестнице и разбил колено… как всегда, мое дурацкое колено, сколько я с ним настрадался! С самого детства! Хануман принялся меня лечить, достал костыль из шкафчика, сделал компресс на распухшее колено, обмотал его бинтами. Мы покурили героин, и Frederik Hotel превратился во дворец, который находился на вершине скалы, Хануман стал принцем, повелителем времени, а я — его калекой-слугой…
— Нет, нет, — сказал Ханни, — ты не калека, а только притворяешься калекой. Это твой образ, ты носишь маску, безобразную маску, потому что не желаешь, чтоб твое подлинное лицо видели обитатели пустынь и оазиса, в котором находится наша башня. Все думают, что ты — урод, и вообще, они думают, что нас нет, они не видят ни дворца ни башни, люди, что обитают вокруг, они думают, что придумали нас, что мы — сказочные персонажи, что мы являемся во сне, что мы духи, а мы всего лишь управляем волшебной машиной, которая, как призма, преломляет время, изгибает пространство и делает нас неуловимыми для глаз, мы можем замедлять и убыстрять течение времени. Мы можем отправлять вместо себя голограмму. Мы можем все, потому что, если приготовить волшебные чернила, и написать ими желание на спине девственницы в полнолуние, а потом сбросить ее торжественно с башни на скалы озера, над которым растет наша башня, то оно исполнится. Но ты — не урод, ни в коем случае. Ты хромаешь. Это ранение. Это старая рана. Битва с какими-нибудь дикарями. У тебя горб. Но он накладной, конечно. Когда ты ведешь ко мне на поругание очередную принцессу, похищенную из далекого королевства, ты ведешь ее по очень длинной лестнице, такой длинной, что пока вы доползете до моей спальни, она вся изойдет. Ты даже видишь влажную дорожку на ступеньках… Ты стоишь у двери и подслушиваешь, а потом я посылаю тебя за водой и фруктами, сладостями и кальяном, ты ползешь вниз, слизывая еще влажную дорожку со ступенек, а потом прешь на себе кувшин воды, корзины с едой, кальян, все на себе, хромая, к нам, наверх, бедолага! Мы жрем и трахаемся, а ты за дверью подслушиваешь, и даже подглядываешь в замочную скважину, мастурбируешь, но никак не можешь кончить, потому что тебе уже семьдесят пять, и ты давно ничего не можешь, потому что во время пыток в плену тебе отсекли яйца. Хэхахо! — воскликнул Хануман, вытягивая меня криком из дремы. — Вот это сказка!
— Продолжай, Ханни, — едва ворочая языком, говорил я ему, — продолжай!
А на руке у меня рос болезненный волдырь, уже гноился, потому что сутки пролетели, а я не заметил, надо было искать мазь, дезинфекцию, антибиотики, но мы грели фольгу, разгоняли до цвета крови героин, курили его через стеклянные трубочки, — змейкой дурман бежал по стеклянному метрополитену, вползая в мои легкие, мои глаза выворачивались на нос, выпадали на ноздри, с наслаждением наблюдая, как дымок крадется по прозрачной трубочке, я окосел, мое левое ухо стало правым, мои щеки слиплись, склеились, срослись навечно.
Колено медленно шло на поправку; Хотелло мне советовал гулять, даже разрешал выходить на воздух, он выгонял меня во двор, мы с Хануманом ходили в магазин делать покупки, Хотелло придумал, чтоб я следил за его внуками и учил его младшего сына английскому.
— Раз уж ты совсем не можешь работать, вот, поучи моего младшего английскому и присмотри за внуками…
Я проклял все. Сын был тупой. Хуже того, он издевался надо мной, он намеренно ничего не учил, вздыхал, умышленно коверкал слова и делал вид, что не понимает. «Hva’ sige du nu?»[55] — говорил он, надвигая брови на глаза. Он притворялся… Я это видел. «Hva’ ba’?»[56] — говорил он с тупым выражением лица, какое я примечал у местных подростков, что шатались цветными бандами у супермаркета с пивом и сигаретами, плевались друг в друга, брызгались пивной пеной, рыгали, швырялись окурками и бутылками. Каждый раз, когда я просил его перевернуть страницу или открыть параграф того или иного задания, мальчик кривил губы и говорил: «Hva’ fornu?».[57] Или просто — Hvad?[58] — с кончиком языка, забытым на губе, как требует мягкая датская d, отчего он становился похожим на нализавшуюся кошку. Хотелось треснуть учебником по голове этого тринадцатилетнего оболтуса и крикнуть ему: «Ты делаешь это не как мальчик! Ты делаешь это, как датская девочка, черт тебя подери!» Так оно и было, и Хануман, который учил его итальянскому, говорил, что да, он действительно перенял ужимки девочек, по какой-то причине младший сын Хотелло вел себя как девочка.
— Но это не его вина, Юдж, — говорил Ханни, — во всем виноват Хотелло. Это все из-за него, потому что они долго притворялись, что он девочка, они сами так себя вели, они очень хотели девочку, вернее, Хотелло хотел девочку, и стал делать из него девочку, к тому же ребенок — жертва страшного эксперимента, ведь Хаджа хочет, чтоб он был вундеркиндом, чтобы он говорил на стольких языках. Посуди сам, Юдж, в семье они говорят на русском, в школе и во дворе он говорит на датском, он в школе учит немецкий, в датских школах обязательно надо учить два иностранных, они ему выбрали английский и немецкий. Немецкий у него идет лучше, потому тебя взяли подтянуть английский. Ну и я учу его итальянскому! Подумай, что у ребенка в голове!!! Если кто-то и виноват, в том, что он станет идиотом, насильником, извращенцем, то только Хаджа, Хаджа, и никто другой!