— Ладно. Пойду я. У меня дела…
— Погоди, Жень, ты говоришь три уже, да?
— Да…
— Я есть хочу…
— Хочешь, сыр принесу?
— О, давай!
Я пошел по коридору и вдруг остановился и задумался. Почему-то захотелось подойти и начать весь разговор сначала, прикинувшись кем-то другим, пообещать чего-то, уйти, и опять подойти, представиться кем-то третьим, и так без конца… или пока все это само собой не разрешится, а сыру — не принести! Усмехнулся и все же принес ей сыр, достал из пачки La Bonne Vache в целлофан обернутый кусочек и просунул, — это было невероятно грустно: язычок сыра ускользнул от меня, зашуршал целлофан — как будто в моей душе копались, разворачивали что-то, мне вдруг стало нестерпимо жаль ее!
Я ей так три кусочка скормил, прислушиваясь к печали внутри меня, и после этого она сказала:
— Слушай, Жень, ты не уходи пока, хорошо?.. Поболтаем… а то мне тут смерть как скучно…
— Ладно.
— Ты сам откуда?
— Из Ялты.
— Ух ты! Здорово у вас там красиво, в Ялте. Не жизнь, а рай. Я была в Сочах, до Ялты мы не доехали, Акоп пожадничал, он такой жмот, ты не представляешь…
— А ты откуда?
— Из Кишинева. У меня папа профессор. Был… Он умер, когда война началась. Короче, у него была язва желудка, а когда стрелять начали, она у него того, его повезли и туда и сюда, а некому было операцию сделать, такой бардак вокруг, что мама не горюй, вот и все, понял… А потом уже вскрыли и нашли, что не язва, а вообще сердце это было, вот так.
— Ну и?..
— Че и? Вот и пошло-поехало все вкривь да вкось… вот я тут и оказалась… Сперва танцевала, потом в постели скакала, теперь вот с армяшкой связалась… Крепко я его окрутила. Такой индюк ходил, ты бы видел. Только я. Все ради меня!
— А что, мамы не было, что ли?
— Какой мамы?
— Ну ты говоришь, папа-профессор умер, а что мама?
— А что мама? Папашка-то умер.
Да, это все объяснило.
— Слушай, Жень, давай еще покурим, а?
— В смысле покурим?
— Ну ты покуришь, а потом мне оставишь, под дверь просунешь…
— Да бери так, мне не жалко. Я-то еще достану, а тебя жалко.
— А чегой-то тебе меня жалко?
— Как не жалеть… Армяшка твой — жмот, так?
— Ну…
— Не станет он тебе паспорт покупать, денег пожалеет, так что ни в какую Англию ты не поедешь.
— Че ты брешешь! — крикнула она, и я вспомнил Кубань, обдало жаром. — Акоп придет, я ему все расскажу…
— Не придет Акоп, — сказал я совершенно спокойно. — Он уехал.
— Брешешь!
— Сама смотри… Уже четыре, а его все еще нет. А машина хозяина давно под окном стоит…
Послышались шаги (наверное, к окну подошла). Слабеньким голоском выругалась, захныкала… как ребенок, у которого что-то отняли, но что-то не слишком дорогое, так она была измождена жизнью, что и расстроиться как следует сил не хватало.
Я попытался ее успокоить.
— Ты же его все равно не любишь… А хочешь, стихи почитаю, — и не дожидаясь ответа стал читать:
Весна, капель и щебетанье
на стену фантики наклеиваю тихо
брожу с колодой карт в кармане
во мне царит неразбериха
внутри меня все как в тумане
— Заткнись! — крикнула она и чем-то стукнула в дверь, может быть, туфелькой.
— Ну, как хочешь, — сказал я и пошел по коридору…
Я был прав. Акоп не вернулся, он бросил ее. — Такое в порядке вещей. Тут нечему удивляться, Юдж. — Я и не был удивлен. Пришел Хотелло, сказал, что ничего не знает; знает только, что Акоп ему денег должен. Он так и сказал:
— Акоп мне денег должен остался. Да! Должен мне! Сказал он это, рыская глазами по вещам, что оставались в комнате девочки. Рыскал глазами и говорил, что подвез Акопа до города (Какого города? — мелькнуло у меня. — Разве мы не в черте города?).
— Акоп поехал в банк, — говорил он, прохаживаясь по комнате. — Акоп за деньгами поехал, — говорил Хаджа, делая нам знак, чтоб мы убирались. Мы вышли и слушали с той стороны. За деньгами, которые он, Акоп, ему, Хадже, должен был за две недели, последние две недели, за которые не уплачено. Хотелло отвез армянина в банк, тот сказал, что ждать не нужно — он сам приедет на такси, денег возьмет и приедет сам. Но не приехал. — Вероятно, уж и не приедет совсем, — сказал Хотелло и прочистил горло (остановился; наверное, стоит и пялится на девочку). — Эти вещи, — сказал он, и я представил, как Хотелло обводит рукой комнату, а там был беспорядок: плавки, халат, лифчики, — теперь по праву принадлежат мне. Так как уплачено не было, я арестовываю это имущество.
— А я? — спросила девочка.
— Ты?., а что ты?.. Откуда мне знать? Он мне должен остался и тебя еще мне на шею повесил. Нет, видали мошенника!
— Куда мне идти? — всхлипывала она.
— Ну, ну, не надо слез, не будем так расстраиваться. Что-нибудь придумаем, да, придумаем, давай-ка возьмемся за ум и начнем думать, давай…
Какое-то время она жила в его замке наложницей, а мы с Хануманом делали вид, будто ничего не понимаем. Потом она пропала. Хануман это понял по тишине. Я открыл глаза; увидел, как Хануман стоит перед окошком, отлепив черную полоску ночи, выглядывая в утро, и я понял: девочки больше нет.
— Наверняка Хотелло загнал ее какому-нибудь альфонсу, — предполагал Хануман, вставая на колени перед струящимся в щелочку светом. — Ничего другого она делать не умеет. Наверное, в каком-нибудь публичном доме теперь. Держать в мотеле шлюх нет смысла. Согласись, Юдж? Это бросает тень на все предприятие. Кроме того, жена у Хотелло такая, что не дай бог… Избавился. Как от кошки. Отвез к какому-нибудь «ветеренару». Хэх!
Да, Хаджа сделал это умело; она исчезла легко; настолько легко, что мы о ней сразу же забыли; оставалось смутное припоминание: так припоминаешь сон, никчемный и бессодержательный, проступает он оттиском сквозь какой-нибудь предмет, смотришь на этот сон несколько секунд, ухмыляешься: «вот ведь было… сон!», и забываешь, потому как ни к чему не обязывает.
8
Неожиданно для себя мы бежали из отеля Хаджи. Это случилось после того, как умерли Диана Спенсер и Агнес Бояджиу. Как и эти прекрасные актрисы, мы решили скрыть свои имена и выступить с нашей пьесой на подмостках мира. Хануман несколько дней ничего не ел, не пил, не курил, только медитировал, он закатывал глаза, глубоко дышал, пока его дыхание не сделалось бесшумным, как и легкий, едва заметный сквозняк, что проникал в нашу комнату, Хануман настолько глубоко в себя ушел, что я перестал ощущать его присутствие в комнате; очнувшись, он объявил, что мы готовы, больше нельзя прятать талант в крысиной норе, он-де узрел в смерти двух великих женщин знамение свыше…
— Послушай, Юдж, это ведь знамение! Мы должны уметь читать знаки! Нельзя не усмотреть в этом высшей логики! Тут работал Закон. Только идиот не способен увидеть в их смерти узор и — боже мой — указание! Эти две женщины жили и были знамениты на весь мир под чужими именами! Если бы о них написали что-нибудь в газете под настоящим именем, на это никто не обратил бы внимания. И они умерли. Вселенная скорбит и взывает. Немедленно необходимо заполнить образовавшиеся проемы! Этими личностями будем мы! Чтобы прославиться, необходимо в первую очередь сжечь личную историю, скинуть биографию, как старую шкуру, и избавиться от своего имени, как от чешуи! Это же все атавизмы! Знаменитостью может быть только супермен, высшее существо! Чтобы тебя заметила Сила, ты должен выделиться, обратить на себя Ее внимание! Для этого ты должен стать трикстером, безымянным демоном, кем-то другим! Это достижимо только под чужими именами! Сегодня загорятся две фальшивые звезды на этом лживом небосводе! Вперед, сукин сын! Мы уходим отсюда!
— Allons-nous’en![59] — воскликнул я и вскочил на ноги.
Мы собрали наше барахло и ушли. Нас сорвало, как ветер срывает сухую опавшую листву и кружит, кружит, а потом уносит бог весть куда… и не все ли равно куда?
Так и надо. Только так!
Мы весело шагали по утреннему Фредериксхавну, счастливые, что покидаем этот город.
— Копенгаген, Юдж! — говорил Хануман, его глаза блестели бесовским светом.
— Копенгаген! — отзывался я, и радость переполняла мою грудь, я был доволен, что мы убираемся отсюда — проклятый отель нас чуть не свел с ума.
В то свинцовое сентябрьское утро Хануман был полон оптимизма. Мы шагали по омытым ночным дождем улицам Фредериксхавна в направлении автобусной станции. Зычный голос Ханумана забегал вперед, скользя по глянцевым лужам и балансируя на бордюрах, останавливался у столба, поджидая, я делал несколько шагов и слышал:
— Хэх, Юдж! Ну, сколько можно жить в этой дыре, взаперти! Нарезать салаты, драить полы, глотать пыль. Жить как растения — это не для меня! Наш дух пожрала рутина! Изо дня в день одно и то же: пицца, кебаб, пицца, кебаб, уборка, и чтобы выпить, должен красть его контрабанду. Мы засиделись! Я нигде так долго не засиживался на одном месте. Последний раз в Швеции, на вилле миллионера. Но там я жил как бог на своих облаках! Там у меня все было! А тут — капкан какой-то, просто рабство, духовная слепота! Мы же месяцами не вылезали! Я забыл запах моря. Я забыл, как ветер бьет в лицо. Я забыл вкус дождя и помады на губах женщин!
Широким шагом, выпятив маленькую грудь, Хануман плыл вперед; шел он стремительно, точно намереваясь нагнать все те версты, которые не прошел за время проживания в подполье. Свободной рукой он натягивал широкую подтяжку с надписью *texas*texas*texas* (эти подтяжки делали его похожим на парашютиста), тянул ее как тетиву.
Дома расступились. Мы увидели море. Остановились. Столбы тоже встали, натянув провода до предела, вот-вот лопнут. Хануман вздохнул и крикнул:
— Хэхахо! Довольно с нас чуланов и конспирации! Надо выйти за рамки, чтобы вдохнуть жизнь полной грудью!.. чтобы снова морочить дураков!., овладевать женщинами и видеть мир с его случайными сценами! К черту андеграунд! К черту Хотелло! Нас ждет Копенгаген!