Батискаф — страница 61 из 64

угую комнату, наверное, как считала мать, чтобы спрятать улыбочку, он точно торжествовал! Мать сказала медсестре: «Ну здрасте! Ха-ха-ха!» — и выставила ее. Дед и бабка подхватили: «Он умрет! Он умрет!», твердили как заведенные: «Вези его в больницу! Надо везти его в больницу!» Отец вышел заводить свой тарантас; возился там, кряхтел, пердел, весь двор запрудил синим облаком дыма… Мать выглянула в окно и поняла: «Ну все! Так точно конец!» Отказалась везти меня на машине отца. «Это не машина, а развалюха! Ты нас всех угробишь!» Все кричали, чтоб тогда меня увезли на «Скорой». «В больницу! Прямиком на «Скорой»!» Мать настояла на том, чтоб я остался дома… и выходила.

Затем мы немного говорили о моем гепатите, который я подцепил неизвестно где. Было несколько предположений. Мать настаивала на вьетнамцах: на судоремонтном заводе, где я работал, было много вьетнамцев, с которыми я дружил, ходил к ним в общежитие в Копли, ел рис руками из казана, как все, — так, думала мать, я подхватил гепатит. Я смеялся над ней, говорил, что вьетнамцы тут ни при чем, и вообще — какая разница? Теперь-то — какая разница?

Незаметно мать заговорила об отце, о его болезни Рейтера, похождениях по женщинам, и тут вдруг сказала, что она подвергалась насилию со стороны своего отца… Во мне что-то хрустнуло. Дедушка! — Я вспомнил его большой толстый нос, длинные руки, короткие ноги, круглый живот. Он был ужасно волосат. Мать называла его «африканцем»; она так его называть начала в восьмидесятые года, когда выяснила, что его первородиной была Африка; мать ходила в вычислительный цех, где работали с перфокартами программисты первой волны, по вечерам они забавлялись с астрологией и реинкарнациями, вгоняли в ЭВМ хитрые программы, и мать за небольшие деньги проверила всех нас… «Вот я все про всех теперь знаю, — говорила она мне, показывая длинные листы бумаги с дырочками. — Здесь и ты, и я, и отец, и бабушка, и дедушка… африканец…. у каждого была, есть и будет только одна первородина. У бабушки — Канада, у меня — Китай, у тебя — Огненная Земля, Патагония… а у деда — Африка!»

Дедушка насиловал ее с раннего детства, еще когда она была совсем ребенком. Меня охватил ужас, я попытался ее отвлечь, потому что мне стало страшно, — такого нырка я не ожидал, мы резко погрузились в те времена, когда меня еще не было, и там — под толщами вод — жил этот монстр, который издевался над нею: «Ты моя собственность, — говорил он, — что хочу, то и делаю».

— Мне тошно это вспоминать…

Ее кожа расползалась — глаза вот-вот вывалятся из орбит, из-под ногтей выступили капельки крови…

— Так не вспоминай же тогда!

Но она моих слов не услышала, мой голос был слабенький, как писк. Меня распластало; привычная к таким резким погружениям, мать продолжала: когда они оставались вдвоем, особенно в те дни, когда бабушка лежала в больнице, он ей говорил что можно делать а чего нельзя туда ходи сюда не ходи сюда можно а сюда нельзя сюда входит и выходит вот так входит и выходит поняла?

Она закатила глаза, слезы потекли по щекам, руки и ноги ее вибрировали, — она стала похожа на медузу. Я попытался вытянуть ее оттуда… Припомнил, как мы с дедом ходили за грибами и ягодами: он убивал змей, он всегда находил и убивал змею, а затем с важностью вешал ее на ветку: «Чтоб люди видели — здесь есть змеи, внучок». Я уважал змей: они осмеливались укусить человека. Ненавижу людей. С детства стремился от них уползти куда-нибудь, прятался за сервантом, за диваном, под кроваткой, а дед находил и тянул за лодыжку: «Куда ты?.. Вот смешной какой!» На одном из дежурств дед поведал мне о том, как расстрелял двух литовцев, когда служил в пограничном отряде во время войны в Литве, в 1945-м. Дед пришел ко мне в дежурку «Реставрации», где я работал ночным сторожем в начале девяностых, он часто мне приносил еду. «Скоротаем ночь вдвоем, внучок? А?» Я сжимался внутри, мечтал, чтоб он поскорее убрался, просил его: «Дед, а, иди, поспи, отдохни, дед, а?» Глаза его увлажнялись — он думал, что я проявляю заботу о нем, а я просто хотел остаться один, и никого, никого не видеть… хотя бы ночь! Ему не спалось, он не умел оставаться один, он боялся бессонницы, он боялся, потому выходил на кухню, садился у окна и смотрел в сторону «Реставрации», с этим местом у него связана большая часть жизни. Иногда звонил мне: «Что такое с большим фонарем? Забыл включить али перегорел?» Часто приходил: ему хотелось поболтать с внуком, он беспокоился. Его сердце за внучка болело. Как я там? Мы пили чай, и он сказал, что они попали под обстрел в лесу, их отряд совершал переход какой-то, и в лесу их обстреляли, они долго выслеживали банду литовцев, которые устраивали засады и мины зарывали подло на тропинках, причем свои же на них чаще и взрывались, потому патриотической такую борьбу он не назвал бы, приходилось пограничникам ходить полями, избегать дороги, плестись холмами и дюнами, а жара, духота, из колодцев пить ни в коем случае нельзя, все потравлено, и вот они вошли после долгого перехода в одну деревню, где никто с ними не стал разговаривать, все отворачивались и притворялись подло, что не понимают по-русски, и в одном сарае в сене они нашли двух парней, безоружных, они были дезертирами, с соломой в волосах, с молоком на губах, в одних кальсонах и рубашках, все мятые, напуганные, прижимались друг другу, необутые, худенькие, совсем еще молоденькие, мальчики, твою мать, и что ты будешь с такими щенками делать, дезертиры, предатели, прежде чем майор решил, куда их девать, мой дедушка расстрелял необутых, неумытых, из ППШ только тра-та-та — и их нет, два человека упали, дезертиры, разговор по военным временам короткий, тра-та-та — и весь разговор, — Ну и суровый у вас сержант, — только и сказал майор лейтенанту, и сделал дедушку своим ординарцем, и называл по имени неуставно — Володя то, Володя это… Мать не знала этой истории, она всхлипывала и говорила, что он хотел и подружку ее затащить к ним, мать ей помогла вырваться и предупредила, чтоб она не играла с ним и не брала его конфеты, если будет ее завлекать, потому что — так она объяснила ей: «Мой папа как злой дядя с улицы, про которых говорят, что они плохое могут сделать».

Рождается ребенок у совершенно незнакомых людей — совершенно чужой человек, который живет с чужими людьми, чужие люди, полагая ребенка своей собственностью, делают с ним, что им вздумается, в первую очередь — они внушают ему, что он — их кровинушка, родственник, и так далее, в общем, воспитывают, уподобляют себе, мнут психику, как глину, убеждают его, будто он во всем им подобен, и ребенок верит, называет их папой и мамой. Абсурд! Он хоронит чужих людей, оплакивает своих мучителей… Мать постоянно оплакивает родителей, на могилках убирает, фотокарточки хранит, она даже разговаривает с ними! Вон они — смотрят на меня… на одной — дед на какой-то заставе принимает знамя, отдает честь… где-то в глубине шкафчика его медальки, осколок… Меня охватил порыв ярости и недоумения. Мне припомнилось, как она в детстве меня заставляла рисовать для бабушки и дедушки картинки на 9 Мая, она заставляла меня подписать открытку в день рождения… Я ненавидел все это… Напряженную возню и приготовления… Терпеть не могу праздники, утвержденные каким-нибудь невидимым центральным комитетом, включая мой день рождения (День Сатурна, так я говорил тогда), и думать о нем забыл с тех пор, как узнал, что он совпадает с протестантским Рождеством… Узнал случайно, на улице, в девяносто первом, что ли, году, в день моего рождения я вышел купить водки, чтобы напиться в одиночку, но магазины были закрыты, я побрел в центр, на Ратушной собрались люди с бенгальскими огоньками и пряниками, они пили вино из пластмассовых стаканчиков, налили и мне, дали пряное печенье, я обрадовался, выпил и спросил, в чем дело, почему все закрыто, и они мне сказали… О, кто бы знал, какое горькое разочарование меня охватило: я-то думал, что они поджидали с пряниками меня, они меня приветствовали бенгальскими огоньками и вином, и ради меня были перетянуты улицы Старого города пушистыми гирляндами, а деревья увешаны разноцветными огоньками… В тот серый декабрьский вечер я почувствовал опустошение, — я подумал, что у меня украли мой день, меня загнали, как крысу шваброй, за шкаф, сами уселись на диване пить и распевать псалмы! Даже не напиться в собственный день рожденья!., потому что, как все, будешь праздновать их рождество! Каждый раз, с приближением декабрьских праздников, ощущаю, как сплетается внутри меня паутина, а в ней паук, который жалит меня, и я засыпаю, засыпаю… Мне не дают спать, шлют телеграммы, звонят, пишут письма — исправней всех мой дядя, он всегда шлет мне абсурдные подарки: шотландский шарф, декоративная мусорница с педальным приводом к крышке, игрушечная деревянная машина, которую он мне подарил на тридцатилетие (приобретена в Ilium Bolighus, коллекционная «ралли», шведская, ручного изготовления, дорогая вещь!). Матери он тоже все время делал подарки, и даже на 8 Марта я находил у нас на дверной ручке привязанные тесемкой цветы — от него… Он ей делал подарки с чувством жалости и вины; он понимал — как она жила, какому каннибалу досталась… Он помнил, как она страдала… как родители над ней издевались… те письма, которые слал ей какой-то волосатик из Ленинграда… он слал, а хлебные гоблины их сжигали, сжигали…

Я хотел подняться, выкинуть все фотографии, что скопились у нее на трюмо — настоящий иконостас! Но сил не было: мы были на жуткой глубине. Свинцом налилось все тело, как тогда, когда отец брал с собой акваланг, не разрешал с ним погружаться, но нести от машины до воды разрешал, и я шел с аквалангом и поясом, свинцовые грузы тянули к земле… я сидел и думал о ней… мать была где-то там, она покачивалась в своем кресле, ее кресло плыло по реке, река вытекала из-за поворота по улице Ристикиви, огибала магазин, детский сад, лавировала между деревьями, река поднималась до подоконников первых этажей, подхватывала и уносила вещи, вон поплыл мой старый шкаф, в котором я прятал коробочку с монетами, тетрадки и дневники, вода ворвалась в комнату, сдвинула трюмо, от стены отошла и поплыла полка с книгами: «Записки Пиквикского клуба» в двух томах… «Жизнь Бенвенуто Челлини», твоя любимая, мама… и еще одна — обернутая в газету — «Моя семья и другие животные» Джеральда Даррелла… и полетели поезда… мне было пять-шесть-семь лет, мы ездили в детский сад в электричке, ты доставала книгу, обернутую в газету, я любил те истории, я пересказывал их моим друзьям во время тихого часа и — по ночам, ты меня оставляла в детском саду ночевать, хотелось плакать, бывало страшно, некоторые девочки тоже боялись, я им рассказывал истории… неужели она обернута в ту самую газету?., семьдесят какого-то года… я хотел встать, снять книгу с полки, развернуть, почитать… но у меня не было сил… ее островок уносило… полка дрейфовала, покачивалась, уменьшаясь… стены, жидкие стены… потолок — прозрачный, над нами люди, я вижу подошвы их ноги, я вижу, как они спорят, жестикулируют, жесткие лица — кто они?.. не все ли равно… те, кто придут нам на смену… эпизод из будущего, чужое будущее, такое же бессмысленное, как наше с тобой прошлое… так какая разница… меня несло в другую сторону, куда-то наискосок… я летел, падал, вертелся, как лист, оторвавшийся с ветки… меня несет… мама!.. раньше во мне было много сил, а теперь их нет, я даже воспоми