нефтяной гавани, но, чтобы туда попасть, они все равно должны были пройти мимо нашей кофейни. А это было непросто. Наша крошечная кофейня действовала на капитанов самым жутким образом. Все капитаны, хоть раз посетившие батумский порт, знали о ее существовании. Они знали, что с самого рассвета до полуночи за столиками на террасе сидят соленые моряки, соленые рыбаки и соленые портовики. С любого капитанского мостика можно было прекрасно разглядеть в бинокль лица завсегдатаев кофейни, и эти лица всегда были повернуты в сторону входящего судна. По выражению этих лиц капитаны узнавали себе цену. Заслужить похвалу было нелегко. Я помню, как заслужил ее капитан одного нашего танкера. Танкер, который перед этим два дня маячил на внешнем рейде в ожидании своей очереди, ворвался в гавань на такой скорости, будто собирался пропороть Кавказ насквозь и выйти в Каспийское море. Я почувствовал, как напряглись мои нервы, — такого я еще не видел, но лица моих соседей оставались бесстрастными.
— Ведь он рискует! — не выдержал я.
— Рискует, — согласился Костя. — Но посмотрим…
Танкер вошел на наш траверс, но все еще не гасил скорости. Костя покачал головой.
— Что он делает! — сказал кто-то в полной тишине.
Но тут послышался скрип цепи, с всплеском ушел в воду якорь.
— Поздно, — сказал все тот же голос. — Сейчас рубанет причал. Цепь раскручивалась с жутким скрипом.
— Не рубанет, — сказал Костя.
Через несколько минут танкер как, влитой, стоял у причала. Старик Диомиди поднял большой палец.
— С присыпочкой, — сказал он.
— С месяц тому назад, — поворачиваясь ко мне, проговорил Костя, — один лихач снес полпричала и сломал кран. Но этот пришвартовался классно. Ты видел, какую он набрал скорость?! Интересно, кто там за капитана?
— Керченский он, — сказал Диомиди. — Я его знаю. Паша Новицкий.
— Ах это Паша! — на худом, плохо выбритом лице Чачуа появилось подобие улыбки. У него было больное сердце, и он не пил кофе. — Я его знал еще третьим помощником на “Ингури”.
— Так это тот самый Паша?! — сказал кто-то.
— А кто еще?! — сказал Диомиди. — Я могу тебе документально подтвердить. Да что документально, ты спроси здесь у кого хочешь, и все тебе скажут, что Диомиди никогда не врет.
Диомиди был суровый мужик. Высокого роста, с красивым лицом, седовласый, он всю жизнь проработал спасателем. Батумские мальчишки его просто обожали. Они ходили за ним по пятам. Мальчишки были преданы ему, он был предан мальчишкам, но у него был один недостаток: он совершенно не воспринимал юмора. Быть может, поэтому, а быть может, по какой другой черте его характера, но все, о чем бы он ни говорил, он пытался доказывать документально. Вот и теперь он не спускал своих суровых глаз с того, кто усомнился, что капитан танкера — это тот самый Паша, который был некогда третьим помощником на “Ингури”.
— Я тебе докажу, — говорил он. — Я сегодня вечером Пашу приведу сюда.
— Да я тебе верю, — вскрикивал собеседник.
— Нет, я тебе докажу, — твердил свое Диомиди. Слова он всегда сопровождал выразительным жестом.
Вообще в нашей кофейне жесты подчас были красноречивее слов. Особенно темпераментно жестикулировали аджарцы. Они и говорили громче всех. По моему твердому убеждению, аджарцы, которые посещали нашу кофейню, вообще не могли говорить тихо. Это были невысокие, физически сильные, полные люди с красными лицами и бычьими затылками. Они усаживались большими компаниями, почти все в огромных блинчатых кепках, и о чем-то отчаянно спорили. Первое время мне казалось, что они ругаются, что вот-вот в такой компании вспыхнет драка, но, как потом выяснилось, обычно это были разговоры на самые мирные темы, связанные с работой или политикой.
Греки тоже отчаянно жестикулировали, но жесты их были плавнее, сдержаннее, разговаривали они тише и очень красиво.
Русские, даже местные уроженцы, жестикулировали редко, и среди них было больше стариков, чем молодых. Говорили они с грузинским акцентом, что было естественно. Встречались здесь еще армяне и люди, национальность которых я затруднялся определить, но все, кто приходил в кофейню, прекрасно ладили друг с другом, и я никогда прежде не встречал такой доброжелательности, какая царила в этой батумской кофейне.
Я набрел на эту кофейню случайно. В первую же свою батумскую ночь. Прилетел я в полдень, потоптался безуспешно перед администраторами двух батумских гостиниц, но потом мне повезло: какая-то женщина отвела меня в дом к дяде Мише и там согласились приютить меня на несколько дней за самую обычную курортную плату. “Три-четыре дня для знакомства с Батумом вполне достаточно”, — думал я, вышагивая по вечерним улицам. Всем, наверное, знакомо обостренное восприятие первой ночи в незнакомом городе. Ты бесцельно бредешь куда-то, заглядываешь в освещенные витрины магазинов, тебя манят открытые двери ресторанов, откуда доносится музыка, тебя пьянит воздух, насыщенный непривычными запахами, пальмы на улицах, непонятный язык, ходовые огни на портовых судах, которые, несмотря на позднее время, все еще шныряют по гавани, мигание маяка, трепещущий факел в нефтяной гавани, скользящие по морю яркие лучи прожекторов, выхватывающие из темноты то сухогруз на рейде, то направляющийся в порт сейнер, редкие точки света в горах, очертания которых смутно угадываются на востоке, — все это замечается, волнует и запоминается навсегда. Я шел вдоль набережной, прислушиваясь к чуть слышному шороху гальки, к поскрипыванию канатов, вдыхал маслянисто-соленый запах порта, к которому все явственнее примешивался запах кофе, и этот запах усиливался с каждым моим шагом, как вдруг за причалом я увидел уголок, заставленный столиками, где сидели одни мужчины, я увидел, как мелькают руки, услышал выкрики, смех, и меня тут же потянуло к этим людям, я отыскал свободное место, взял чашку кофе, сел, и у моих ног заплескалось море.
Я потягивал кофе, вкуснее которого я никогда не пил, и старался незаметно разглядывать людей, посетителей кофейни. Они, продолжая болтать, делали то же самое. Наконец один из них, как я уже заметил, очень авторитетный здесь человек, черноволосый, смуглый, с правильными, быть может, хищными чертами лица, плотный, но стройный, одетый с той щеголеватостью, по которой можно безошибочно узнать моряка загранки, обратился ко мне:
— Откуда прибыли к нам, приятель? — и тут же с любопытством уставился на меня.
Их было человек шесть: узколицых и широколицых, усатых и безусых, курящих и некурящих, с наколками на руках и без них, и они смотрели на меня с добрым любопытством. Почему-то мне не захотелось притворяться, выдавать себя за курортника, и я признался в том, что приехал сюда по заданию журнала, что буду здесь дня три-четыре, а потом махну в Одессу, а оттуда в Очаков и снова в Одессу, где мне нужно собрать кое-какой материал для книги, что давно собирался побывать в Батуми и что наконец это мое желание осуществилось. Я назвал себя, а они все назвали себя, и мы пожали друг другу руки.
— Прости меня, но то, что ты писатель, это сразу видно, — проговорил тот, кто первый обратился ко мне и кого звали Костей. — На моряка ты не похож и на курортника тоже.
— Почему ты так мало будешь гостить в Батуми, мцерали? — спросил меня грузин, у которого было красное усатое лицо и которого звали Васо.
— Работать надо, — сказал я. — А что значит мцерали?
— Мцерали — это по-грузински писатель, — сказал Васо. — Ты не возражаешь, если я буду тебя так называть?
— Называй как хочешь, — сказал я.
— Мне так приятнее тебя называть, — сказал Васо.
— Ну хорошо, — сказал я.
— Может быть, выпьем за знакомство по стакану “Напареули”? — сказал кто-то.
— Почему по стакану? — сказал Васо. — Я сейчас.
Он обошел кофейню, там с другой стороны продавали вино и закуску, и принес пять бутылок “Напареули”, и кто-то следом за ним при нес зелень и сыр “сулгуни”, и мы выпили за знакомство, и за Ленинград, и за Батум, и еще там за что-то. В дом дяди Миши мои новые знакомые привезли меня на фаэтоне. Дробно стучали по ночным улицам копыта вороных коней, толстый добродушный старик фаэтонщик, уже где-то тоже поднабравшийся, смеялся и подпевал моим приятелям, которые, неумолкая, до самого дома пели заводные грузинские песни.
— Мы тебя никуда не отпустим! — сказал Васо на прощание. — Ты будешь гостить у нас десять дней! Или двадцать! И не возмущай отказом наши души!
— Хорошо, — сказал я. — Я буду гостить здесь неделю.
Эта неделя пронеслась, как один длинный день. По утрам дядя Миша угощал меня красным вином собственного изготовления — “Изабеллой”. После каждого глотка мой пищевод покрывался инеем. Я пил вино и ощущал всю хрустальную хрупкость осенних рассветов в горах, и запах розы, и первые заморозки, такое это было вино, которое мы заедали сыром “сулгуни”, киндзой и огромными оранжевыми помидорами.
— До вечера, — говорил дядя Миша.
Он уходил на работу, а я — на берег моря, где шустрый Васо делал свою знаменитую зарядку. После купания мы шли с ним в нашу кофейню.
— Варташ, как всегда. Мне и мцерали.
— Мцерали перестал быть гостем, — говорила Варташ и улыбалась мне беззубым ртом. Она была довольно полной женщиной, но лицо у нее сохранилось от тех времен, когда она была “худой и стройной, как батумская пальма”: впалые щеки, вислый горбатый нос, коричневая смуглость кожи.
— Хо, Варташ! — вознося руку к потолку, громким голосом возвещал Васо. — Завтра я повезу его на деревенскую свадьбу.
Для меня это было новостью.
— Куда повезешь, Васо? — спрашивала Варташ.
— За Кобулети, Варташ. Мой троюродный брат Гико женится.
— Пожелай ему счастья, Васо, — говорила Варташ. — А что, он не бывал у нас?
— Нет, Варташ, еще не бывал. Я, по правде говоря, сам его никогда не видел.
— Не смущайся, сынок, — обращалась ко мне Варташ, заметив, как я реагирую на слова Васо. — У нас в Аджарии это не имеет значения, он его родственник, а это все. А ты его друг, и это тоже все.