— Вы рассуждаете как амазонка, — сказал я.
— О, если б я была амазонкой! Они даже воевали получше вас, мужчин, что, разве не так?
— Так, так, Варташ. Варташ — амазонка.
Варташ расхохоталась хриплым голосом.
— Ты мне нравишься, — сказала она. — Ты можешь понять женщину. Я тебе приготовлю еще одну чашку. — Ковыляя на кривых ногах и посмеиваясь, она вернулась к ящику с песком.
— Смотри, Варташ, сейнера возвращаются.
— О, сейчас сюда прибегут, голубчики. За барабулькой ходили, мне принесут, никогда не забывают свою старуху.
— А я пойду искупаюсь, — сказал я, поднимаясь после второй чашки кофе.
— Иди, иди, вечером приходи, — сказала Варташ. — Вечером у нас будут гости.
— Какие гости, Варташ?
— Греки придут с “Артемиса”. Пить кофе и болтать с нашими греками. Я люблю греков, но Язон у них был прохвостом.
Я не дошел до пляжа. Я застрял на причале морского вокзала, стал кому-то ловить рыбу, поглядывая на пришвартовавшуюся “Россию”. Уже второй раз это судно стояло у причала, а я все торчал здесь. “Меня ведь ждут дела в Одессе”, — вяло упрекнул я самого себя. Я представил себе удивленное лицо редактора: “Как же так?.. Ведь вы же собирались в Одессу, в Очаков… Совершенно мне непонятно…” Мне тоже было непонятно, какого черта я торчу здесь. “Завтра я уеду”, — решил я.
На следующий день не было парохода. Но я не уехал и через день, и через два. Мне опять расхотелось ехать. Я должен был себе признаться, что мне хорошо возле этих людей и что мне хочется продлить это удовольствие. Я вспомнил, что уже несколько лет я, не зная ни суббот, ни воскресений, вкалываю, как ломовая лошадь, и все понапрасну: нет ни ярких художественных повествований, ни глубоких характеров, ни высокого стиля, ничего нет, за что стоило бы цепляться, ничего… Какие-то приятные слова, которые я слышал от своих более опытных и известных коллег после моих редких публикаций, произносились лишь в силу привычки делать комплименты, а я верил этим словам, глупец. “Вот ты и взглянул правде в глаза”, — подумал я. Когда-нибудь эта правда должна была мне открыться, и вот открылась: мой талант слишком ничтожен, чтобы навязывать его людям.
После таких открытий трудно сохранить былой оптимизм. Целыми днями я теперь валялся на пляже, грелся на солнышке, плавал и жалел самого себя, свои бесцельно прожитые годы. По пляжу ходил высокий пузатый мужчина с орлиным носом и густыми рыжими волосами, он продавал горячую кукурузу. Он доставал ее из кошелки, от янтарных зерен шел пар. Я вгрызался в початок, стараясь сопротивляться тоске, которая все больше охватывала меня. Я боролся с тоской такими примитивными методами: ел, курил, разглядывал немцев — основной костяк сентябрьских пляжников, следил за судами, которые уходили в сторону Босфора. “Писательство — это разновидность шизофрении, — думал я, — им заболевают так же внезапно и сильно, как гриппом „гонконг”. В этом я видел оправдание своим поступкам. “Сумел заболеть, сумей и вылечиться”, — твердил я сам себе и жевал янтарные горячие кукурузные зерна.
Вечером я попросил Васо не называть меня больше “мцерали”.
— А что так? — спросил Васо.
— Это слово слишком ко многому обязывает, — сказал я. — Я это наконец-то понял.
Наш разговор не укрылся от Кости.
— Ты сегодня не в духе? — спросил он.
— Я сегодня не в духе, — сказал я и уставился на одиноко мерцающую звездочку в горах.
— Куда ты смотришь? — спросил Костя.
— Ночью люди возвещают о себе светом в окне. Вон он мерцает.
— Что случилось? — спросил Костя.
— Я решил бросить писать, — сказал я. — Ничего у меня не получается, ребята.
— Ой, мцерали, ты мудришь, — сказал Васо и неодобрительно покачал головой. — Лучше пойдем куда-нибудь выпьем и забудем этот разговор.
— Не надо, — остановил его жестом Костя. — Сегодня обойдемся без вина. Ты видишь, у него это серьезно.
— Вижу, — сказал Васо. — Я бросил бокс, потому что понял, что Джо Луиса из меня не выйдет. Ты помнишь, как я запил с горя и лез в любую уличную драку?
— Помню, — сказал Костя. — А помнишь, как я вернулся из плавания и нашел свою жену в гробу?
— Разве такое забудешь, Костя, — сказал Васо.
— У меня на руках остались двое детей, — сказал Костя. — Поэтому я перешел с парохода на водолазный катер “Кавказ”. А я всю жизнь мечтал ходить в дальние рейсы, а сходил только дважды на Кубу и один раз был в Бомбее. Мне нужно вырастить пацана и пацанку, как ты думаешь, это легко сделать без матери?
— Почему ты не женишься вторично?
— Я люблю только свою жену. Не хочу другой, не могу положить другую женщину в нашу постель.
— Прости, Костя, что я заставил тебя говорить об этом.
— Мы мужчины… И потом, тебе нужно об этом знать.
— Почему? — спросил я.
— Может, тебе это пригодится, когда ты будешь работать над рассказом или повестью. Писатель должен знать все о людях.
— Ребята, у меня ничего не получается, поймите вы! — повторил я.
— Не валяй дурака! — сказал Костя, повышая голос. — Иди за вином, Васо, мы устроим ему проводы.
— Разве он собирается уезжать? — удивился Васо.
— Он размяк в нашем климате, а у них в Ленинграде дожди, ветры.
— Костя, пусть он еще погостит недельку.
Костя покачал головой.
— Домой ему надо, Васо. Завтра иду на своем катере в Сухум, прихвачу и его. В Сухуме я сам усажу его в самолет, и послезавтра он будет у себя дома. Ему нужен холод, он здесь размяк.
Мы сели в такси и поехали к дяде Мише. Узнав, что я уезжаю, он нахмурился.
— Я привык к тебе, как к сыну. Куда же ты поедешь, разве тебе здесь плохо?
— Мы все к тебе привыкли, мцерали, — сказал Васо. — Нам будет тебя не хватать.
— Он должен ехать, — решительно возразил Костя.
— Я должен ехать, — повторил за ним я.
Мы в последний раз пили “Изабеллу”. Как всегда, произносились тосты. Уже под утро я покинул этот гостеприимный дом. От тумана улицы были сырыми. Глубокие канавы у тротуаров, выпуклая дорога говорили о силе местных дождей, время которых еще не наступило. На причале я распрощался с Васо.
— Может быть, займешься своей язвой? — спросил я.
— Хо! Моя язва! — Васо засмеялся. — У меня, мцерали, такой желудок, что я могу камни переваривать. Моя язва — это военная хитрость, все равно всего вина не выпьешь, надо и себя иногда поберечь. Ну, гагимарджос!
Нелепая фигура Васо еще долго виднелась на причале.
— А ты знаешь, что такое гагимарджос? — вдруг спросил Костя.
— Приветствие, — сказал я.
— Не совсем то, что ты думаешь, — сказал Костя. — На русский язык его надо переводить так: победы тебе! Он пожелал тебе победы.
— Да уж как-нибудь, — сказал я.
— Ну и слава богу, — сказал он.
В Ленинграде дни стояли такие ясные, воздух был так прозрачен, таким ослепительно-голубым было небо, и такой золотой листопад парил в парках, что мне тут же захотелось работать, и я за неделю написал два рассказа и начал повесть, которую вынашивал с весны.
1974