Вечером Бату решительно направился в отцовскую юрту, мало надеясь застать его там в одиночестве... «Ничего, подожду», — упрямо уговаривал он самого себя. Вопреки неприятным ожиданиям, Джучи хоть и не сидел наедине со своими думами, но, увидев Бату, всё же быстро удалил из юрты престарелых улемов — с этими сомнительными мудрецами он явно развлекался бессмысленным богословским диспутом. Те, расшаркиваясь, ушелестели за темнеющий полог.
— Я ждал тебя, сынок... — Отец был совсем не похож на самого себя вчерашнего. — Наверное, вы с Орду удивлены происходящим. Однако тебе придётся такое принять... или не принять и уехать обратно — никто не держит. Наш Великий Каган будет утешен хотя бы тем, что внуки предают его недостойного сына... — он улыбнулся, — который вовсе, слава Небу, и не сын. — В голосе скрипела нагнетаемая к удобному случаю обида.
«Ох и любит отец обижаться, ох и любит», — думал Бату, но сегодня он был мало расположен снисходить к подобным трогательным слабостям.
— Ведь вас так долго учили, что убить врага способен любой, это не твёрдость, — продолжал эцегэ, юродствуя. — Твёрдость багатура — погубить друга, брата, родню. Если душа к таким подвигам не лежит — какой же ты воин? Какой «повелитель народов»?
— Погубить «друга, брата, родню», подстрекая их к безнадёжному бунту, — это ли не мужество. Воспарить неподкупным багатуром над костями доверившихся тебе людей — это ли не мужество. Остаться в памяти потомков добрым правителем, помогая врагам раздавить своих, — вот настоящее мужество, — зло огрызнулся Бату, ведь он пришёл сюда не витийствовать.
Бату ожидал, что отец тут же выгонит его вон, но Джучи отреагировал совсем иначе.
— Берикелля! — восторженно вскинулся эцегэ. — У тебя ум, как у взрослого мужчины. А что же Орду — он стал таким же?
— Отец, если ты предпочёл бы видеть таким его, а не меня, — ведь он всегда лизал тебя больше, — придётся огорчиться. Он совсем из другого теста.
— «Теста», — припомнил Джучи, — бабушка Бортэ не рассказывала тебе эту трогательную историю? Про То, как Суду завернул меня в тесто после рождения. Я испортил печень, слушая подобные сказки, а теперь запоздало горжусь... что, похоже, не ношу в себе отравленной крови этой медноголовой мрази.
— Знаешь, в чём разница между нами, эцегэ? По мне, так это валено только с одного конца палки. Темуджин не удержал опасных сплетен в мешке, и вот чем всё кончилось — ты никогда не будешь верховным ханом. Всё остальное — пыль на седле, стряхнуть и забыть. На месте деда я бы меньше мучился, больше думал. Или удавил бы тебя в колыбели... а, уж решившись оставить, сплетни сумел бы пресечь, будь спокоен.
Твёрдые суждения Бату в сочетании с детским, не прошедшим ломки голосом развеселили Джучи, но показывать этого он не стал.
— Ты человек других времён, сынок, и уже не сможешь понять, что не было в те пожелтевшие травы ничего важнее, чем законная принадлежность к родному обоху, важнее, чем кровь. А сейчас она настолько не важна, что...
— Льётся, как архи из проколотого бурдюка... А касаемо Орду могу тебя утешить — уж кто из нас ненавидит законы Ясы, так это он. От него к тому же ты не услышишь ничего, кроме поддакивания.
Джучи наконец-то рассмеялся. Но не покровительственно — доброжелательно.
— С облегчением вижу: ты не очень-то жалуешь поддакивания, это вселяет надежду.
Тут у Бату начисто кончилось терпение. Это сладкоголосые сартаулы потому и проиграли монголам, имея троекратное преимущество, что единого словечка не произнесут, не обвив его плющом занудного красноречия. По всему видно, эцегэ уже успел перенять у побеждённых и этот несносный обычай. Такие разговоры на приёме послов хороши, на струнах хурчинов — в самый раз. А по делу лучше коротко, по-монгольски. И он решил действовать напрямую.
— Отец, мы поняли друг друга в этом — я рад. Но пойми же, я не склонен копаться в твоих душевных болячках, как шаман... Нет желания состязаться с тобой и в медовых юролах. Меня интересует только тело — не цветастая одежда. Рассказывай же, что вы тут затеваете? И проще, проще. Я помогу, куда же мне теперь деваться?
— В-о-он ты о чём. Какой быстрый! А подрасти немного не хочешь? — поддразнил его отец и почувствовал, что этим неуместным и глупым уколом позорит прежде всего себя. Что это с ним? Он заревновал? Но, обладавший необъятным опытом копания в себе, Джучи мгновенно разобрался, откуда ветер дует.
В этом страстном и одновременно холодном выпаде сына — по интонации, по всему — вдруг так ясно и недвусмысленно проявилась его мать, что Джучи оробел. Такое было чувство, что это вдруг она сама вселилась в самонадеянного подросшего отпрыска. И рад бы с ним теперь свысока, да не к чему придраться... Джучи вдруг вспомнил, как этот неуживчивый Бату в те далёкие травы безропотно заглядывал в рот Маркузу, а его, своего отца, не слушался. Оно бы и ладно... Но это же сын самого дорогого на свете существа. Это же ребёнок Уке, которая, укрепив поначалу его мятущийся дух, приручив и обласкав, вдруг снова бросила его в том враждебном лесу... где в первый раз подобрала. Мысли вспорхнули, как перепелиная стая, быстро исчезли в траве. Ах да, что-то он такое обидное сказал сыну.
Но Бату не вспылил — будто и не заметил насмешки, — и тогда вместо извинений Джучи стал рассказывать. Заговорил просто, без выкрутасов, как с ближними нойонами на каждодневном совете:
— Темуджин дал нам четыре тысячи воинов... как дар великий. Но у него для нас больше нет. Я говорю — не удержать с такими силами улус. А он мне своё надоевшее: «Привечай достойных, в страхе держи непокорных... Сартаулы под сапогом, чего ещё надо?» Гоняясь за зайцами, Великий Хан забыл про волков.
— Четыре тысячи, только-то? — Бату не предполагал, что дела идут настолько плохо. — На что же он рассчитывает? Дед уж какой ни есть, но никак не глупец.
Наконец-то с ним говорят о главном — достучался.
— В том-то и дело. Он думает, достойные из покорённых спешат пополнить наши ряды. А непокорных шугануть слегка — они и забьются в нору. Всё не так.
Он тут всех против себя настроил бессмысленной свирепостью. Достойные спешат пополнить ряды его врагов. Повезло ещё, что Джелаль-эд-Дин пока на юге, а местные силы разобщены. Но сколько не жги, не руби людей за желание дышать — потребности лизать гутулы у них не прибавляется. — Джучи вздохнул с таким видом, будто собрался спасать выжившего из ума старика от его же глупостей, и продолжил: — Как у отца всё просто. Быку — кнут, храбрецу — сабля. Припугни одних, одари других. Страви врагов друг с другом. И будет всё по воле Неба. — Тут его глаза, вдруг резко, без перехода, засияли воспалённым ожесточением. — Или твой добрый дедушка иного желает? Знаешь чего? Чтоб все мои люди легли тут костьми, как толпа из хашара. Легли, но удержали до поры до времени северные границы. Удобно, правда? Меня, непокорного, с другими непокорными стравить. Самому же, отдохнув, новых людей сюда привести, вышколенных, обученных, не знающих, что здесь творилось. А слава — ему, Великому Потрясателю...
— Наверное, в последнем ты прав, эцегэ, — грустно отозвался Бату. — «Не беспокойся за тигров... лучше подумай, кого грызть шакалам», — такое он сказал Мутугану. Темуджин умён, он воюет с шакалами. И мы для него — шакалы. Я ехал сюда и всё думал: почему тебе улус? Почему не Джагатаю любимому, не Тулую, наконец? Так оно и есть: любимчиков прибережёт, а мы, строптивые, — хашар, передовые алгинчи, смертники. Даже если и так, то зачем тебе ворошить осиное гнездо раньше времени?
— Выбор у нас небогат, сынок. Ты же ещё ничего не знаешь. Вот послушай. Наши четыре тысячи не слишком ладят друг с другом. Например, мангуты[81] строги, отважны — их, как верного волкодава, куда угодно посылай, но... только не против «природного» Темуджина. Кераиты, напротив, Чингиса не любят. У этих другое — всё мечтают своего Мессию Распятого главным богом утвердить, им только щёлку оставь, затекут и туда. А как я такое могу допустить? Кругом сартаулы. Попробуй тронь их Аллаха — любой заяц во льва превращается. — Джучи раздражённо стукнул по войлоку, распалился: — Улемы разговаривают со мной, как с упрямым дикарём, который не хочет понять, что вера их — единственно верная. Они не спорят — своё доказывают.
— Лосей по осени мирить — воткнут рога с обоих боков, — понимающе кивнул подросток, — но Темуджину это удавалось.
— Удавалось... — зловеще передразнил Джучи, — что ты об этом знаешь, хилгана зелёная. Чтоб волки друг друга не грызли, запустить их в чужое стадо, да? А дальше что? Вот представь... грабить-жечь больше нечего, что тогда? Опять все меж собой передерутся! Значит, вперёд, без передышки, к Последнему морю! «Стоячие воды зарастают тиной»! Слыхали... — Джучи уже кричал, сейчас он не с Бату, с самим Темуджином как будто бы спорил. — Значит... значит, грабёж без конца? Без передышки? Это уже будет не завоевание, сынок. Это будет — уничтожение! Самих себя! Неудержимый порыв бешеной собаки!
Джучи, похоже, крутился вокруг таких забот уже давно, да всё не впрок. Кружил, как мерин, привязанный к столбу. Но в речах был азарт не мерина — племенного жеребца...
— Ну хорошо, пусть даже так, но что это даст? Пустыню, пропитанную солью-гуджиром? — отдышался хан. — Людей у нас не хватит на такое геройство, уже не хватает. Все поляжем костьми, чтобы стравить одних разбойников с другими, да? — Он сбавил тон и почти прошептал, упрямо... со стоном: — На такое тратить жизнь — не хочу... Очень старался, половину её отдал на скачки бешеных собак. Теперь — НЕ ХОЧУ.
— Я понимаю тебя, отец. — Бату постарался остаться спокойным. Стрекочет при опасности сорока, человек — думает. Однако в поговорках легко, а в жизни? — Расскажи про врагов.
— Меркиты (наши с тобой «земляки») луки не бросили — покоя не дают. Эти кровники — с ними мира уже не сделаешь. Отлови их ребёнка, пожалей — подрастёт и отравит. Их не так уж и много, но они, как мехи в кыпчакском горне. Все дуют, раздувают тамошние костры в один пожар. Теперь про кыпча