I«…Имя мое конфирмовано Государем»
Русская армия вступила в войну с наполеоновской в 1805 году. Это была война в составе Третьей коалиции, военного союза европейских государств, враждебных Наполеону, против такого же союза государств, Наполеону дружественных. Великобритания, Австрия, Швеция, Португалия и Российская империя сошлись на полях сражений с Францией, Италией, Испанией, Баварией и герцогством Вюртемберг. Не вдаваясь в подробности военных действий, которые каждый хорошо представляет себе благодаря гению Л. Н. Толстого и его роману «Война и мир», скажем только, что война эта была неудачной для России с самого начала. А в сражении при Аустерлице 2 декабря 1805 года русская армия потерпела сокрушительное поражение и, бесславно покинув границы Европы, вернулась на родину.
Установившийся мир был непрочным. Не прошло и года, как мозаика разложилась по-новому, создалась новая коалиция против Наполеона. Для России теперь главным союзником стала Пруссия. С императором Фридрихом Вильгельмом III русского царя связывали личные дружеские отношения, выступить на стороне Пруссии против Наполеона в случае войны Александр I считал долгом чести. У Наполеона же была своя логика, куда более эффективная: получив ультиматум прусского императора, Наполеон молниеносно прибыл в Бамберг, штаб-квартиру французских войск в Германии, взяв в свои руки руководство кампанией. Пока Пруссия приходила в себя, Наполеон с обычным для него быстрым натиском выдвинулся вперед, отрезал пруссаков от Эльбы и Берлина, разбил у Зальцбурга и Зальцфельда и погнал к Йене. Под Йеной (Наполеоном) и Ауэрштедтом (Даву) в один и тот же день были разгромлены две прусские армии, и французы двинулись дальше. Прусские крепости сдавались без боя — без боя же в октябре 1806 года был отдан и Берлин. Уничтожив с такой легкостью Пруссию, Наполеон отправился в Польшу и объявил приказом по армии о начале войны с Россией. Таким образом, во второй раз стать лицом к лицу с французами и их гениальным вождем России пришлось не при наступательном, а при оборонительном положении, помышляя о защите собственных границ.
16 ноября 1806 года Александр I объявил войну Франции. 30 ноября царь выпустил манифест о народном ополчении (милиции). Крупные губернии должны были поставить 612 тысяч ополченцев: рядовых из состава крестьян и мещан, начальников небольших подразделений — из числа дворян. Командующие ополченцами областей, включающих до семи губерний, назначались правительством. Видимо, мысль об участии в ополчении сразу пришла в голову К. Н. Батюшкову, которому тогда шел двадцатый год, однако он, без сомнения, догадывался, а возможно, и доподлинно знал о причинах, по которым отец некоторое время назад избрал для него учебное заведение отнюдь не военного образца. Чтобы быть ближе к событиям и влекомый патриотическим порывом, Батюшков через посредство А. Н. Оленина устроился на должность письмоводителя в канцелярию генерала А. Н. Татищева, начальника милиционного войска Петербургской области. Усидеть на месте он не смог — и 17 февраля 1807 года уже испрашивал в письме отцу благословение на участие в военном походе: «Но что томить вас! Лучше объявить все, и Всевышний длань свою прострет на вас. Я должен оставить Петербург, не сказавшись вам, и отправиться со стрелками, чтоб их проводить до армии»[75]. Это, конечно, была ложь во спасение. Батюшков к тому времени был уже назначен сотенным начальником милицейского батальона и речь шла вовсе не о том, чтобы проводить стрелков до армии, как он деликатно выражался в своем письме, а о непосредственном участии в военных действиях. В конце письма почтительный сын вставляет характерную приписку, исключавшую возможное сопротивление родителя: «…поездку мою кратковременную отменить уже не можно: имя мое конфирмовано Государем»[76]. Да, собственно, ответа от отца дождаться Батюшков уже никак не мог — вероятно, затянул с отправкой письма намеренно — потому что к концу февраля покинул Петербург во главе своего подразделения, которое на современном военном языке называлось бы не иначе как рота.
Помимо родительского благословения, Батюшкова беспокоило состояние оставшегося в Петербурге дяди и благодетеля — М. Н. Муравьева, которого он покидал и о котором с тревогой сообщал отцу: «…Он и сам чрезвычайно болен к моему большому огорчению»[77]. Однако и то и другое отступало на второй план перед открывающейся перспективой: «Мы идем, так говорят, прямо в лоб на французов. Дай Бог поскорее»[78].
II«Ранен тяжело в ногу навылет пулею…»
Поход занял всего два с половиной месяца. Впечатления у Батюшкова были разные. В первых же письмах Гнедичу он сообщает: «устал как собака»; «я чай, твой Ахиллес пьяный столько вина и водки не пивал, как я походом»; «я как каторжный: люди спят, а я из одного места в другое. Покоя ни на час»[79], и далее: «мне очень нравится военное ремесло», «хоть поход и весел, но тяжел, особливо в моей должности. Как собака на все стороны рвусь»[80]. Вскоре скажется слабое здоровье: во время похода Батюшков заболел и принужден был остаться в Риге на некоторое время, отстав от войска. Вынужденное бездействие позволяло думать о литературе: война и поэзия сливаются в воображении Батюшкова воедино, имя Торквато Тассо оказывается здесь совсем не лишним, героическая поэзия дает образец для подражания. С другой стороны, он словно боится думать о себе самом в высоком — эпическом — ключе, поэтому героический образ все время снижается, «…вообрази себе, — пишет он Гнедичу, — меня едущего на рыжаке по чистым полям, и я счастливее всех королей, ибо дорогой читаю Тасса или что подобное. Случалось, что раскричишься и с словом:
О доблесть дивная, о подвиги геройски!
прямо набок и с лошади долой»[81].
Первые письма, написанные Батюшковым из похода, содержат два ряда тесно переплетенных друг с другом образов: сначала упоминается высокий героический образец, но потом Батюшков как будто спохватывается, и высокий образец неизменно травестируется, осмеивается и снижается: трагедии Шиллера упоминаются на фоне «уродов» немцев, у которых нет «ни души, ни ума», Гомер вдруг становится частью утвари, вроде «урыльника» (ночной вазы), томная подруга Гнедича с условно-литературным именем Мальвина оказывается сукой, которая исправно «кропит помост храма твоею чистейшею росою (т. е. сцыт)». Всё это очень напоминает поэтику будущего «Арзамаса», членом которого в свое время станет и К. Н. Батюшков. Видимо, она была родственна его мировосприятию по своей сути.
Однако поэтическая рефлексия вскоре была прервана вовсе не литературным событием. Поход закончился. Девяностотысячная русская армия отступила к укрепленной позиции недалеко от восточнопрусского города Гейльсберг. Командующий русской армией генерал Л. Л. Беннигсен разделил ее на две части: три дивизии и гвардия на правом берегу реки Алле, основные силы на левом, прямо перед городом. Этот-то авангард, в составе которого был батальон Батюшкова, и принял на себя удар главных сил французов 29 мая 1807 года. Для Батюшкова это кровопролитное сражение оказалось вторым; в первом, при Лаунау, его сотня участвовала сразу по прибытии из похода. Сражение при Гейльсберге длилось с раннего утра практически весь день, только к ночи французы закончили атаковать. В тактическом плане русские одержали победу, Л. Л. Беннигсен отразил все попытки Наполеона захватить позиции. Однако потери были очень велики: около двух тысяч убитых и шесть тысяч раненых. «Наш баталион сильно потерпел, — признавался Батюшков Гнедичу. — Все офицеры ранены, один убит. Стрелки были удивительно храбры, даже до остервенения. Кто бы мог это думать?»[82]
Ранен был и сам Батюшков. «Ранен тяжело в ногу навылет пулею в верхнюю часть ляжки и в зад, — отчитывался он Гнедичу. — Рана глубиною в 2 четверти, но не опасна, ибо кость, как говорят, не тронута, а как? — опять не знаю. Я в Риге. Что мог вытерпеть дорогою, лежа на телеге, того и понять не могу»[83]. На самом деле рана оказалась не такой безобидной: боль в ноге давала знать о себе на протяжении всей жизни Батюшкова. «Впоследствии, — пишет первый биограф Батюшкова П. И. Бартенев, — медики уверяли, что эта рана, хотя и скоро залеченная, произвела существенное расстройство во всем сложении и была одною из первоначальных причин умопомешательства…»[84]
Сначала раненого Батюшкова отправили поближе к русской границе в Юрбург, там в госпитале он неожиданно свиделся со своим новым другом, которого приобрел во время похода. Этим другом стал Иван Александрович Петин, ровесник Батюшкова, воспитанник Благородного пансиона при Московском университете, учившийся там вместе с В. А. Жуковским и с юности знакомый с семьей Тургеневых. Начинающий поэт, избравший в отличие от Батюшкова военную карьеру, он закончил Пажеский корпус и в 1806 году стал поручиком лейб-гвардии Егерского полка. Полк его был прикомандирован к ополчению и вместе с ним совершал переход в Пруссию. Батюшков вспоминал о начале их дружбы: «В 1807 году мы оставили оба столицу и пошли в поход. Я верю симпатии, ибо опыт научил верить неизъяснимым таинствам сердца. Души наши были сродны. Одни пристрастия, одни наклонности, та же пылкость и та же беспечность, которые составляли мой характер в первом периоде молодости, пленяли меня в моем товарище. Привычка быть вместе, переносить труды и беспокойства воинские, разделять опасности и удовольствия теснили наш союз. Часто и кошелек, и шалаш, и мысли, и надежды у нас были общие»[85]. Петин, обладавший необычайным личным обаянием, буквально пленил Батюшкова, видимо, склонного очаровываться людьми. У Гнедича появился «соперник», бок о бок с которым Батюшков будет проходить свою военную одиссею и в первый, и во второй, и в третий раз. Восхищение, которое поэт испытывал по отношению к своему другу, и тоска преждевременной утраты в полной мере выразятся в посвященных ему литературных произведениях Батюшкова: прозаическом очерке «Воспоминание о Петине» (1815) и стихотворении «Тень друга» (1814?).
Вторым после «дружества» приобретением этой войны стала любовь. В Риге, куда раненого Батюшкова доставили из Юрбурга, он попал в семью немецкого негоцианта или попросту купца Мюгеля. Судя по всему, Мюгель принял русского офицера с распростертыми объятиями и приложил все усилия для того, чтобы Батюшков быстрее поправился. Во всяком случае, из писем поэта известно, что доктор, пользовавший его в Риге, был «превосходен»[86]. Но в доме Мюгеля оказался и «металл попритягательней» доктора — купеческая дочка, ставшая предметом краткой и сильной влюбленности молодого офицера. Любовь, видимо, была взаимной, о ней Батюшков скупо рассказывает в письмах — скупо настолько, что до сих пор все усилия исследователей, пытавшихся отыскать в Риге следы Мюгеля и его семейства, остались тщетными. Гнедичу поэт сообщает: «После трудов, голоду, ужасной боли (и притом ни гроша денег) приезжаю в Ригу, и что ж? Меня принимают в прекрасных покоях, кормят, поят из прекрасных рук: я на розах! Благодарность не велит писать»[87]. Батюшков не в силах скрыть свое счастье и от сестер. В сумбурном письме, в котором смешаны впечатления от недавно пережитого ужаса, планы скорого возвращения в Россию, излияния родственных чувств, он несколько раз не может удержаться от намеков на свою влюбленность: «Меня окружают цветами, меня балуют, как ребенка»; «Не беспокойтесь о моем нынешнем положении. Хозяин дома, господин Мюгель, самый богатый купец в Риге. Его дочка прелестна, мать добра, как ангел, они развлекают меня и музицируют для меня»[88]. Об этом романе Батюшкова нам известно не только по его переписке с близкими, но и по отголоскам в поэзии. Самый ранний текст, написанный по впечатлениям о гейльсбергском сражении и последующем пребывании в семействе Мюгель, — элегия «Воспоминание» (опубликовано в 1809 году). Стихотворение не самое удачное с точки зрения поэтической техники — в это время Батюшков создавал уже значительно более совершенные тексты, поэтому скорее всего написанное раньше, почти документальное. Подобные рассуждения позволили некоторым исследователям даже предположить, что имя героини «Воспоминания» и есть реальное имя девицы Мюгель, с которой у Батюшкова был роман:
Ужели я тебя, красавица, забыл,
Тебя, которую я зрел перед собою.
Как утешителя, как ангела добра!
Ты, Геба юная, лилейною рукою
Сосуд мне подала: «Пей здравье и любовь!»
Тогда, казалося, сама природа вновь
Со мною воскресала
И новой зеленью венчала
Долины, холмы и леса.
Я помню утро то, как слабою рукою,
Склонясь на костыли, поддержанный тобою,
Я в первый раз узрел цветы и древеса…
Какое счастие с весной воскреснуть ясной!
(В глазах любви еще прелестнее весна.)
Я, восхищен природой красной,
Сказал Эмилии: «Ты видишь, как она,
Расторгнув зимний мрак, с весною оживает,
С ручьем шумит в лугах и с розой расцветает;
Что б было без весны?.. Подобно так и я
На утре дней моих увял бы без тебя!»
Тут, грудь кропя горючими слезами,
Соединив уста с устами,
Всю чашу радости мы выпили до дна.
Как легко установить по интонации «Воспоминания», роман Батюшкова и девицы Мюгель не имел счастливого продолжения. Во второй половине июля 1807 года поэт покинул Ригу и отправился, не заезжая в Петербург, в вологодское имение отца Даниловское решать семейные распри. Современный исследователь В. А. Кошелев оценивает ситуацию следующим образом: «Кажется, что эта любовь поэта была встречена взаимностью. Между тем она не могла окончиться счастливой развязкой: слишком большие социальные различия были между русским дворянином-военным и дочерью немецкого купца. Можно было лишь грустить о неизбежной разлуке»[89]. Иного мнения придерживался первый биограф Батюшкова — Л. Н. Майков: «…с сердцем, полным любовию, он отправился в Даниловское, вероятно имея намерение возбудить вопрос о женитьбе»[90]. Правда, Майков оговаривается: «Самые условия, в которых возникла эта любовь, делали почти неосуществимым брак его с девицею Мюгель: будущность юноши ничем не была обеспечена, средства ограничены; притом же он мог сомневаться в согласии своих родных на брак, который вполне оторвал бы его от семейной среды»[91]. На самом деле остается неизвестным, насколько далеко простирались намерения Батюшкова относительно девицы Мюгель и что из описанного в стихотворении «Воспоминание» можно с чистой совестью отнести к действительным событиям. Социальные различия между Батюшковым и семейством Мюгель, конечно, имелись, но пропастью их назвать можно едва ли, и, конечно, они могли быть преодолены при определенном упорстве. Предположение Майкова о том, что Батюшков так торопился в Даниловское, чтобы заявить о своем желании жениться родным, тоже вызывает сомнение — поэт спешил домой совсем по иным, гораздо более прозаическим причинам. Жениться собрался его отец, и вопрос о собственности самого Батюшкова и его сестер повис в воздухе, его нужно было срочно решать. С отъездом Батюшкова его отношения с семейством Мюгель пресеклись, но грусть по утраченной любви, конечно, осталась, преобразившись в поэтическую грусть:
Теперь я, с нею разлученный,
Считаю скукой дни, цепь горестей влачу,
Воспоминания, лишь вами окриленный,
К ней мыслию лечу.
И в час полуночи туманной,
Мечтой очарованный
Я слышу в ветерке, принесшем на крылах
Цветов благоуханье,
Эмилии дыханье;
Я вижу в облаках
Ее, текущую воздушною стезею…
Раскинуты власы красавицы волною
В небесной синеве,
Венок из белых роз блистает на главе,
И перси дышат под покровом…
«Души моей супруг! —
Мне шепчет горний дух. —
Там в тереме готовом,
За светлою Двиной,
Увижуся с тобой!..
Теперь прости»… И я, обманутый мечтой,
В восторге сладостном к ней руки простираю,
Касаюсь риз ее… и тень лишь обнимаю!
III«Я от любви теперь увяну»
По прошествии времени сюжет рижского романа не утратил для Батюшкова своей привлекательности. С самого начала сделавшись частью литературной биографии, он был фактически устранен из биографии реальной, но от этого не поблек, а наоборот, оброс дополнительными смыслами и ассоциациями, которых, как правило, лишены события действительной жизни. Этим романом была вдохновлена одна из самых совершенных батюшковских элегий — «Выздоровление». Традиционно, благодаря сюжетной привязке этого текста к рижским обстоятельствам, стихотворение датировалось тем же периодом времени, что и цитированное выше «Воспоминание»[92]. Однако прочитав подряд оба текста, нетрудно убедиться, что между ними лежит значительный временной промежуток, отмеченный усиленной работой Батюшкова над совершенствованием собственного мастерства. Кроме того, текст «Выздоровления» впервые появился среди рукописей Батюшкова только в 1817 году, что дает очевидные преимущества версии о его более поздней датировке[93]. Центральный образ «Выздоровления» — на этот раз не названная по имени, но легко узнаваемая возлюбленная. Легко узнаваемая потому, что Батюшков опять использует некоторые мотивы своего раннего текста для нового произведения, и главный из них — эротический — создается с помощью сходных средств («Соединив уста с устами, / Всю чашу радости мы выпили до дна»; «Цветов благоуханье, / Эмилии дыханье» и др.):
Как ландыш под серпом убийственным жнеца
Склоняет голову и вянет,
Так я в болезни ждал безвременно конца
И думал: Парки час настанет.
Уж очи покрывал Эреба мрак густой,
Уж сердце медленнее билось:
Я вянул, исчезал, и жизни молодой,
Казалось, солнце закатилось.
Но ты приближилась, о жизнь души моей,
И алых уст твоих дыханье,
И слезы, пламенем сверкающих очей,
И поцалуев сочетанье,
И вздохи страстные, и сила милых слов
Меня из области печали,
От Орковых полей, от Леты берегов,
Для сладострастия призвали.
Ты снова жизнь даешь; она твой дар благой,
Тобой дышать до гроба стану.
Мне сладок будет час и муки роковой:
Я от любви теперь увяну.
Однако «Выздоровление», при всей его фонетической и сюжетной гармоничности, гораздо сложнее и глубже «Воспоминания». В рамках «легкого» жанра обсуждается далеко не шуточная тема, а для Батюшкова так и вовсе самая значимая — тема смерти и бессмертия. С ключевым образом этого стихотворения — увядающим цветком — мы встречались при разговоре о батюшковском послании «К Гнедичу». С ним в поэзии Батюшкова метафорически связывается мотив предощущения смерти. Сравнение с увядающим цветком находим уже в первых строках: «Как ландыш под серпом убийственным жнеца / Склоняет голову и вянет, / Так я в болезни ждал безвременно конца». Этот же образ сопровождает описание болезни: «Я вянул, исчезал, и жизни молодой, / Казалось, солнце закатилось». В финале стихотворения мотив увядания переосмысливается — герой снова возвращается к теме смерти, но иначе расставляет акценты: «Мне сладок будет час и муки роковой; / Я от любви теперь увяну». Мы видим, что «Выздоровление» призвано выразить гедонистическую мысль: любовь — единственное, что сильнее смерти[94]. Здесь оговоримся: может быть, важнее для Батюшкова то, что любовь сильнее страха смерти.
Первая часть стихотворения посвящена описанию приближающейся смерти. Образ ландыша, срезаемого «рукой убийственной жнеца», должен напомнить читателю о беззащитности человека перед вполне античным роком: «Парки час настанет», «Эреба мрак густой», «Орковы поля», «Леты берега». С античной темой связан и главный мотив второй части — спасение, генетически связанное с родственными мифологическими сюжетами, в которых, правда, активную роль выполнял обычно герой: возлюбленная «призывает» героя к жизни из царства мертвых, подобно Орфею, вызволяющему Эвридику, и Гераклу, возвращающему царю Адмету его жену. Вместе с тем жнец, властвующий жизнью цветущего растения, имеет не только античные, но и христианские корни.
Жнец, выходящий на жатву, — символический образ ветхозаветных и евангелических текстов: «Лопата Его в руке Его, и Он очистит гумно Свое и соберет пшеницу в житницу Свою, а солому сожжет огнем неугасимым» (От Луки 3, 17); «Дни человека как трава; как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его» (Пс. 102, 15–16)[95]. Да и сам сюжет стихотворения, связанный с темой воскрешения, воспроизводит известные ситуации из Священного Писания. Акцентирует христианскую маркированность текста одна из его ключевых строк: «Ты снова жизнь даешь, она твой дар благой». Обращение героя к возлюбленной почти кощунственно совпадает здесь с обращением к Богу, к которому только и может относиться эпитет «благой»[96]. Подобно самому Создателю, возлюбленная у Батюшкова наделяется способностью даровать жизнь[97].
Кажется, что первая часть стихотворения с высокой темой смерти и воскрешения не очень органично контаминируется со второй, в которой идет речь о… чувственной любви. Ведь герой возвращается к жизни «из области печали» не просто так, а — «для сладострастия». Самыми действенными способами его спасения названы «поцалуев сочетанье» и «вздохи страстные». Образ возлюбленной поэта тоже снабжен отчетливо эротическими характеристиками: «Но ты приближалась, о жизнь души моей, / И алых уст твоих дыханье, / И слезы, пламенем сверкающих очей». Противоречие между внутренней структурой текста и его главной мыслью казалось бы налицо: сладострастие трудно соотнести с «любовью высокой», христианской.
Однако в батюшковской системе противоречие это мнимое: в пределах небольшого текста поэт пытается выстроить гармоничную модель мира. Формула, выражающая главную мысль стихотворения, «любовь побеждает смерть», — составляется из разных культурных пластов. Античный и христианский образные ряды взаимопроницаемы: евангельские рассказы о чудесном воскресении из мертвых намеренно подсвечиваются греческими и римскими мифами на ту же тему, чтобы реабилитировать силу и власть земной, плотской любви. Метафора оказывается красноречивой: возлюбленная поэта не только дарит умирающему герою жизнь, воскрешая его из мертвых, она сама — воплощенная жизнь: «Жизнь души моей», — называет ее герой.
Эротическая привлекательность героини нисколько не отрицает ее высокого дара воскрешать из мертвых и возрождать к жизни, а скорее наоборот, объясняет его. Метафора «возлюбленная — Бог» доведена в «Выздоровлении» до своего логического предела: чувственная любовь настолько прекрасна, что уравнивается с божественной. Такие несовместимые понятия, как смерть, воскрешение, любовь, сладострастие, оказываются в одном ряду отнюдь не по недосмотру автора. Их объединяет стремление воспринимать жизнь в гармонии, центром и смыслом которой объявляется любовь во всех ее формах и проявлениях.
В финале стихотворения снова появляется образ смерти, наступающей теперь уже не от болезни, но «от любви». Батюшков словно «проговаривается», он не может сдержать своего ужаса перед неизбежностью смерти. Упоминание о второй смерти героя, обрывающей его вторую, чудом дарованную жизнь, — противоречит мажорной концепции стихотворения. Мотив поджидающей героя «муки роковой» (смерть еще и мучительна) и неизбежного, теперь уже безвозвратного, увядания, которым завершается «Выздоровление», вносит трагическую ноту. В первом варианте она звучала еще более ощутимо: «Мне сладок будет нас разлуки роковой», — вечная разлука с возлюбленной неизбежна. Эту же тему затрагивает предыдущий стих: «Тобой дышать до гроба стану». Любовь ограничена рамками земной жизни. Это, казалось бы, мимолетное дуновение хаоса подтачивает то гармоничное здание, которое с такой заботливостью выстраивает Батюшков. От чего же любовь спасает, если смерть все-таки неизбежна? Она дает возможность забыть об этой неизбежности, наслаждаться жизнью, не думая о предстоящем; повторимся: она освобождает от страха смерти. «Час муки роковой» будет сладок для поэта, благодаря присутствию возлюбленной — так же, как была прекрасна вся жизнь. Любовь, таким образом, становится для героя своеобразной анестезией, помогающей перенести и самое страшное испытание — смерть[98].