Батюшков не болен — страница 18 из 102

Карамзин считает просветительство лучшим средством привести народы к благоденствию. В силу исторических обстоятельств разные страны развиваются по-разному, поэтому разумно для тех, кто отстал, перенимать опыт тех, кто усвоил его первым, и не только в политике. Если “движения сердца” уже отпечатались в чужом языке, не лучше ли просто перенести эти “отпечатки”? С помощью прямого калькирования, например – и не только отдельных слов (влюблённость или достопримечательность), но целых оборотов: буря страсти или цвет молодости, бросить тень на что-либо или быть не в своей тарелке.

Современный Карамзину язык был довольно пёстрым и совмещал в себе канцеляризмы, просторечье, неметчину. Существенный пласт составляли церковно-славянские выражения. Противник Карамзина, адмирал и филолог Александр Шишков считал, что именно в этом пласте следует искать сокровища национальной мудрости и христианской добродетели, способные составить основу литературного русского. Но духовные книги переводились с греческого, и многие выражения, и даже форма подчинения слов в предложении – были точно такие же кальки, только с греческого. От живого смысла слов (литургия – общее дело) в них ничего, кроме звука, не осталось. “Нестор знал уже, к несчастью, по-гречески, – досадует Карамзин, – к тому же переписчики дозволяли себе поправлять слог его”.

Старую литературу Карамзин отвергает со всей страстью молодого новатора. Всё, что было написано до него, называет он “мглою нощи”. Его задача – “вырастить” литературный язык из “пробирки” повседневной речи. Но каков разговорный язык? Как общались в быту люди образованного сословия в России той эпохи? С детства воспитанные на французской или, как Батюшков, ещё и на итальянской речи? Или, как Шишков, на Псалтири?

Тут-то и возникал вопрос о критерии. Если салонная речь – ещё большая мешанина, чем книжная, как отличить в ней плохое от хорошего? Эстетический принцип – в чём он? Ведь в литературе без него невозможно? В классицизме существовала система жанров и стилей, в которых предписывалось разговаривать с читателем. А какова система в новой литературе? Что будет в основе?

И Карамзин называет основу – вкусом.

В речи на торжественном собрании Российской Академии он говорит: “Судя о произведениях чувства и воображения, не забудем, что приговоры наши основываются единственно на вкусе, неизъяснимом для ума” – и это почти прямое заимствование из “Юлии, или Новой Элоизы” Руссо: “Вкус – это своего рода микроскоп для суждения; благодаря ему становится возможно распознать малое, и его действие начинается там, где прекращается действие суждения”.

Вкус как критерий даёт автору безграничную свободу, ведь вкус – понятие неуловимое, ибо он индивидуален. Значит, и нет никакой обыденной речи, как бы говорит Карамзин, а есть речь идеальная. Та, какой она представляется на вкус автора. И оправдание такой речи тоже одно – вкус читателя. Язык, на котором будут писать и Батюшков, и Пушкин – будет выращен через “прививку” французского, и это как раз то, с чем не могли смириться “архаисты” и сам Шишков Александр Семёнович.


Чтобы понять природу конфликта “архаистов” (“шишковистов”) и “карамзинистов” – который интереснее и глубже, чем его чёрно-белый образ в истории литературы, – присмотримся к фигуре Александра Семёновича повнимательнее. Нет ничего проще, чем объявить человека ретроградом и высмеять его адептов. Однако полемика Шишкова с Карамзиным далека от журнальной сиюминутности. В сущности, перед нами вечный спор о том, язык – это что или как?

Форма или содержание?

Ни Карамзин, ни Шишков нигде напрямую не дают ответа. Но, по сути, мы имеем дело с конфликтом именно такого рода. Для Карамзина язык есть сосуд, и помещает содержание в сосуд – Автор. А Шишков считал, что заимствованные слова и кальки суть пустые оболочки, в которых смысловая и нравственная “тяжесть” слова – главное богатство, сохранённое в языке временем, – отсутствует. Настоящая “тяжесть” есть только в исконных, старославянских словах и оборотах, считал он. Таким образом конфликт выходил за пределы языка и превращался в спор между авторской свободой и диктатом объективно присущего смысла; между писателем и лингвистом. Спор тем более бессмысленный, ибо язык поэзии способен вместить и то, и другое, и мы не раз увидим подобное совмещение на примере Батюшкова.

Шишков говорил о “разуме слова” и его “умствовании”. Лингвисты последующих эпох назовут этот “разум” “внутренней формой языка” (Потебня) или “ноэмой” (Лосев). Чтобы представить себе, что это такое – приведём очевидный пример из самого Александра Семёновича. “Многие слова в языке нашем, – пишет он, – суть не просто звуки, условно означающие вещь, но заключающие сами в себе знаменование оной, то есть описующие образ её, или действие, или качество, и, следовательно, заступающие место целых речений. Например, в названии вельможа представляются мне многие понятия совокупно: слово вель (от велий) напоминает мне о изяществе, величии; слово можа (от мощь или могущество) изображает власть, силу. Француз назовёт сие grand Seigneur, немец grosser Herr, и оба своими двумя словами не выразят мысли, заключающейся в одном нашем слове; ибо слова их, не первое grand, grosser (велик), ни вторые Seigneur, Herr (господин), не дают мне точного понятия ни о слове велий, ни о слове могущество; они говорят только великий господин, а не вельможа[19].

В защиту других языков скажем только, что каждый из них сохраняет “разум слова” по-своему; безрассудно было бы сравнивать их напрямую. Возможно, за эту военную прямоту и потешались над Шишковым “карамзинисты”. Между тем общего между ними было то, что Карамзин искал интеллектуально-нравственную точку опоры в жизни человека и его чувств – а Шишков в тайной жизни словесных смыслов. Однако карамзинский “новояз” был “пересадкой” с французского, а Шишков считал современный французский язык “испорченным” идеями революции и падением нравов и не принимал реформы Карамзина.


Александр Шишков. Будущий адмирал вырос под Кашиным в патриархальной небогатой дворянской семье. Из книг в доме большинство были церковно-славянскими, и Шишков с годами только упрямее держался за то, что составило его первые впечатления. Он был на десять с лишним лет старше Карамзина. Большая часть его долгой жизни прошла на государственной службе. Он дослужился до адмирала. Участник множества морских походов и даже сражений, он никогда не расставался с лингвистикой, а между службами, в опалах и отставках, занимался ею с академическим размахом. Его первым трудом в области языкознания стал морской словарь специальной терминологии (на трёх языках). Наиболее удачные аргументы против карамзинского новояза он отыскивал именно в военно-морской области – там, где от смысловой точности перевода зависело многое, если не всё. Он видел язык огромным кораблём, где у каждой снасти/слова есть своё практическое значение/форма, обеспечивающие судну заданный курс.

Как человека военно-морского, в карамзинском новоязе Александра Семёновича среди прочего задело калькированное с французского выражение “быть не в своей тарелке”. “Хотя тарелку и называют они assiette, – пишет Шишков, – однакож assiette есть также у них и морское название, которое значит разность углубления между носом и кормою корабля. На нашем морском языке разность сию называют дифферентом. Примечается, что каждый корабль при разных дифферентах, какие оному дать можно, иметь один такой, при котором он лучше и скорее ходит. Отсюда по подобию с кораблём говорится и о человеке: il n’est pas dans son assiette, он не в своём дифференте <…>. Итак, в словах: он не в своём углублении или дифференте, есть мысль и подобие; но в словах: он не в своей тарелке, нет никакого подобия, ни мысли. Для чего привёл я пример сей? Для того, чтобы показать, что мы, часто не зная ни французского, ни своего языка силы, переводим слова и речи, и составляя таким образом новые, никому непонятные выражения, думаем, что мы обогащаем ими словесность нашу”.

В 1807 году, когда Батюшков отправится в первый военный поход, Шишков – ветеран множества кампаний – станет вторым лицом державинского литературного кружка, будущей “Беседы любителей русского слова”. В державинский дом на Фонтанке приглашаются не только маститые, но и молодые литераторы – для наставления “на путь истинный”. У Батюшкова, принадлежавшего к кружку Оленина, эти собрания, надо полагать, вызывают добродушную усмешку. Однако до финальной битвы с “Беседой”, когда появится “Арзамас”, – ещё годы.

В ореховой скорлупе

Батюшков вернётся из Финляндского похода летом 1809 года. Старый дом в Хантанове пока позволяет разместиться и ему, и незамужним сёстрам. Начнётся обычная жизнь мелкопоместного дворянина из Пошехонья. Наверное, после финской войны и зимы Батюшков внутренне готов к такой жизни. Еще в Финляндии он принимает решение обосноваться в провинции – по крайней мере на ближайшее время. Другой “базы” у него нет.

Финская кампания не принесёт Батюшкову прямых выгод. Для военной службы он, оказывается, не создан. Определяясь в полк годом раньше, он мечтал жить в Петербурге, однако осенью 1808-го лейб-гвардии егерский полк отправят на войну в Финляндию, а вместе с ним и Батюшкова. Несколько зимних месяцев он проведёт не в столичной суете литературных собраний – а на берегу заледеневшего Ботнического залива, вдоль которого вместе с армией продвигается к Швеции. “Скука стелется по снегам, – пишет он Оленину из Надендаля, – а без затей сказать, так грустно в сей дикой, бесплодной пустыне без книг, без общества и часто без вина, что мы середы с воскресеньем различить не умеем”.


С точки зрения “наполеоники” война в Финляндии была чередой мелких сражений между частями армий – и стычками с финским крестьянством. Никаким историческим размахом, живописностью стройных рядов и пушечных залпов, знамён и кавалерии – всем тем, что создавало военную романтику, – эта война не обладала. Она не была даже формально объявлена. Русская армия просто вторглась в Финляндию, подчинённую шведской короне, и стала шаг за шагом захватывать территорию.