В свои двадцать два года Батюшков об этом знает.
Ахилл Батюшков
Вчера, Бобровым утомленный,
Я спал и видел странный сон!
Как будто светлый Аполлон,
За что, не знаю, прогневленный,
Поэтам нашим смерть изрек;
Изрек – и все упали мертвы,
Невинны Аполлона жертвы!
“Хантановской осенью” 1809 года Константин Николаевич напишет сатиру, которая не только покажет его настоящим литературным воином, “Ахиллом”, но неожиданно составит громкую литературную славу – хотя при жизни и не будет опубликована.
Эта сатира – “Видение на берегах Леты”.
Она будет написана спустя семь лет после выхода шишковского “Рассуждения о старом и новом слоге российского языка”. Тем самым Константин Николаевич вступит в спор между “архаистами” и “новаторами”, который тянется с момента публикации – и в который он погружается не так безрассудно, как может показаться.
Батюшков напишет “Видение” за месяц. Он неплохо знаком с творчеством Боброва – на заре века они печатались в одних и тех же петербуржских журналах. Возможно, в деревне он читает “Рассвет полнощи” – полное собрание стихотворений Семёна Сергеевича, чтение которого и сегодня грозит читателю “странными снами”. Но в “Видении” Батюшков “троллит” не только Боброва. Его мишенью становятся и “шишковисты”, и “русский патриот” Глинка, и сентименталисты – эпигоны Карамзина, и множество других фигур российского Парнаса. Впрочем, на провокационное предложение Гнедича вывести в сатире самого Карамзина отвечает недвусмысленно: “Карамзина топить не смею, ибо его почитаю”.
Как ни странно, “Видение” написано не столько “против”, сколько “за”, и мы сейчас убедимся в этом. Эпигоны Карамзина и Шишкова, и все прочие – приведённые на суд покойных русских классиков (Ломоносова, Княжнина, Баркова и др.) – лишь фон для появления положительного героя[22].
Однако сатира есть сатира, без “бичевания” в сатире обойтись невозможно. Судя по составу “утопленных”, можно предположить, что Батюшков осмеивает нарочитость, или как сказали бы в наше время, идейность в литературе. Когда какой-нибудь “головной”, отвлечённый принцип, будь то “сентиментализм” или “славенофилизм”, “патриотизм”, “мистицизм” или “юнгианство”, или ещё какой-нибудь “-изм” – подчиняет и искажает самую суть поэзии, её свободу.
Представляя судей, Батюшков каждому подыскивает несколько слов, и в этих словах слышна признательность поэтам, музы которых пестовали самого Константина Николаевича. На берегу Леты современных пиитов встречают “Насмешник, грозный бич пороков, / Замысловатый Сумароков….” – “…певец незлобный, / Хемницер, в баснях бесподобный!” – “наездник хилый / Строптива девственниц седла” (Тредиаковский).
“Ага! – Фонвизин молвил братьям, —
Здесь будет встреча не по платьям,
Но по заслугам и уму”.
– “Да много ли, – в ответ ему
Кричал, смеяся, Сумароков, —
Певцов найдется без пороков?
Поглотит Леты всех струя,
Поглотит всех, иль я не я!”
Действительно, почти никто не переживёт “купания” в летейских водах. Погружённые в реку забвения, рукописи тонут, а за ними идут ко дну и тени пиитов. Исчезает московский “поэт-профессор-педагог” Верзляков (Мерзляков) и “безъерный” Языков, “карамзинист” Шаликов и “русские Сафы” – Титова и “две другие дамы, / На дам живые эпиграммы” (Бунина, Извекова) – и Бобров, который:
Поэмы три да сотню од,
Где всюду ночь, где всюду тени,
Где роща ржуща ружий ржот,
Писал с заказу Глазунова…
“Потопления” избегают лишь две тени. Первую привозят в старинном “дедовском возке”. “Наместо клячей” возок запряжён тенями людей. “Кто ты? – с недоумением спрашивает Минос. “Аз есмь зело славенофил”, – отвечает тень Шишкова. Начинается “купание”. “С Невы поэты росски”, то есть тащившие возок “свидетели Шишкова” – тонут. Но не Шишков:
Один, один славенофил,
И то повыбившись из сил,
За всю трудов своих громаду,
За твердый ум и за дела
Вкусил бессмертия награду.
С “лёгкого” батюшковского пера в русском закрепится это словцо: “славянофил”. По ранним спискам сатиры видно, что Батюшков спасает Шишкова лишь иронически: как трудолюбивого, усердного, “зело” учёного – но, увы, начисто лишённого чутья и вкуса к поэзии человека. В окончательной редакции этот момент стушёван – явление истинного героя и так во многом умаляет Шишкова и его свиту.
Тут тень к Миносу подошла
Неряхой и в наряде странном,
В широком шлафроке издранном,
В пуху, с косматой головой,
С салфеткой, с книгой под рукой.
“Меня врасплох, – она сказала, —
В обед нарочно смерть застала,
Но с вами я опять готов
Еще хоть сызнова отведать
Вина и адских пирогов:
Теперь же час, друзья, обедать,
Я – вам знакомый, я – Крылов!”
Невозможно не отметить здесь текучий звук и темп речи, которые потом откликнутся эхом в пушкинском “Онегине”. Так и хочется продолжить “Вот мой Евгений на свободе, / Острижен по последней моде…” и т. д. Почему, однако, Крылов? Предположим, что, спасая баснописца, Батюшков указывает на путь, возможный в литературе между идейными крайностями. Предположим, поиски пути связаны с кружком Оленина, где Батюшков впервые близко познакомился с Иваном Андреевичем. Никакой литературной программы Оленин не выдвигал – в доме на Фонтанке свободно собирались люди, объединённые любовью к античной литературе и наследию древнего славянства (“русской античности”). Дух этого собрания выразит Гнедич, переложивший “Илиаду” архаизированным русским гекзаметром. Однако в 1809 году “Илиада” ещё не переведена и дух кружка выражает Крылов. Он не только переводит басни, переведённые Лафонтеном с греческого – он переводит их с элементами русско-народного “просторечья”, в котором слышны отголоски славянской “древности”, и это уже “оленинское”, а не “карамзинское” сотворение языка.
Батюшков называет Крылова “греко-российским” поэтом, и не только потому, что Крылов “пересадил” Эзопа на “русско-народную” почву. Греческий для Батюшкова – определение поэта прежде всего свободного, неангажированного, признающего власть лишь одного царя: Аполлона.
К 1809 году Крылов – известный драматург и автор книги басен, которые – и многие современники в этом уверены – будут читать “наши внуки”. Его вклад в развитие жанра настолько очевиден, что Крылова выдвигают в члены Российской Академии. Однако на выборах он проваливается. Вместо него приняты князь Ширинский-Шихматов (который, по словам Кюхельбекера, “умел слить в одно целое наречия церковное и гражданское”) – и Александр Писарев, поэт и военачальник, сочинитель военно-патриотических од и гимнов. То есть авторы серьёзные, скрепные. А Крылов, который “баллотировался” вместе с ними, – не принят. Для академиков он слишком прост, неакадемичен. Свобода быть самим собой в Крылове очевидна до анекдотичности, и этого не могут простить ему.
“В пуху, с косматой головой…”
Слишком непоэтичный, приземлённый образ.
Одно к одному, и осенью того же года в “Вестнике Европы” появляется статья Жуковского, в которой Василий Андреевич воздаёт должное таланту Крылова-переводчика, однако симпатизирует, что видно из текста, старшему мастеру басенного жанра Ивану Дмитриеву. При том что статья Жуковского – одна из лучших критик жанра русской, и крыловской, басни – она наносит Крылову обиду. Он чувствует, что Жуковский не признаёт за ним такого же оригинального, как у Дмитриева, поэтического дара.
И “Ахилл” Батюшков решает “поддержать” старшего товарища.
“Крылов родился чудаком, – говорит он в одном из писем. – Но этот человек загадка, и великая!”
Присмотримся к этому словечку – “чудак”. Батюшков вкладывает в него конкретный смысл. “Чудаком” человека делает подлинный поэтический дар, считает он. Который ведёт его наперекор общественной норме. Не бриллиантовые табакерки с “царского стола”, не членство в академиях или союзах писателей – статус поэта, как бы говорит Батюшков, не в этом. Он и сам ищет определение: кто он? что такое быть поэтом? Крылов даёт Константину Николаевичу лучший ответ из возможных. Поэт и “в шлафроке издраном” будет поэт. И делает его поэтом не многотомное собрание сочинений, усидчивость и трудолюбие – не премии и казённые дачи – а легкомыслие и праздность. Дар “ничегонеделания”. Уединение, подобное тому, в котором скрывался Богданович[23]. Поскольку только к человеку праздному, свободному от суеты мира, к человеку, выпавшему из системы общества, “ненормативному”, свободному – чудаку! – нисходит Муза.
О том, что такое праздность для дружества и поэзии – Батюшков напишет большое письмо Гнедичу. Речь о нём впереди. Спасённый Шишков нужен Константину Николаевичу как фон, на котором лучше виден “чудак” и его истинный поэтический гений. Точно так проживёт жизнь и сам Батюшков. И друзья точно так же будут называть его “чудаком” в письмах. Эту суть жизни настоящего поэта рано уловит в Батюшкове Пушкин. В своей юношеской “кальке” батюшковского “Видения” – в сатире “Тень Фонвизина” – он “спасает” старшего поэта и учителя точно так же, как Батюшков “спасал” Крылова, и даже заимствует крыловский “пух”, подчёркивающий праздную “инакость”. Чтобы быть поэтом, надо забыть, что ты поэт, словно говорит он.
Фонвизин смотрит изумленный.
“Знакомый вид; но кто же он?
Уж не Парни ли несравненный,
Иль Клейст? иль сам Анакреон?”
“Он стоит их, – сказал Меркурий, —
Эрата, грации, амуры
Венчали миртами его,
И Феб цевницею златою
Почтил любимца своего;
Но, лени связанный уздою,