Батюшков не болен — страница 30 из 102

мыслей и ересей”. Таких примеров множество. Как только жизнь входит в колею, как только начинает повторять себя – Батюшков ищет способ разорвать круг, но в реальности языка только отражает невозможность этого разрыва.

То, с какой точностью и лёгкостью Батюшков подтверждает свои мысли примерами из литературы и философии, говорит о том, что в деревне он не сибаритствует, а, наоборот, живёт чрезвычайно насыщенной интеллектуальной жизнью. По письму это хорошо видно. Писатели прошлого/настоящего – такие же батюшковские собеседники в Хантанове, как Вяземский или Гнедич; они – его китайские тени воображения[28]. Когда ты одинок, нет разницы между живыми и мёртвыми, ибо в поэтическом воображении время стирается; все они – живы; все они рядом.


…Год спустя в одном из писем Гнедичу Батюшков снова процитирует отрывок из “Неистового Роланда” Ариосто. Ему особенно по душе глава о путешествии на Луну, где хранится разум тех, кто потерял его на земле. Батюшков, первый безумец и лунатик русской поэзии, давно хочет перевести её. Недавно он уже воспользовался сюжетом из этой главы: потопление в водах забвения из “Видения на берегах Леты” – это прямой перепев сюжета с лунной Летой у Ариосто[29]. Но Батюшков переведёт всего несколько строк. Тем самым он как бы закроет скобку, открытую итальянской цитатой в письме, о котором мы только что рассказали. Перед нами образец батюшковского “Роланда”, каким он мог быть на русском, возьмись поэт за перевод хотя бы одной главы. Однако этого не произошло, и не могло произойти, и виной тому не Гнедич. Во-первых, со временем Батюшков всё больше убеждается, что адекватный перевод поэмы невозможен; нет в русском языке таких созвучий, таких гармоний, что способны были бы передать подлинник. А во-вторых, осенью 1810 года Батюшков определяется как поэт, и этот поэт не будет работать в крупных и респектабельных формах. Героический, равно и сказочный эпос – поле не его сражения, сколько бы Гнедич не склонял товарища. Его стихия – лёгкий жанр лирического высказывания. Чувство, интуиция, а не расчёт. Озарение, а не повествование. Праздность, а не кабинетный труд. Именно об этом говорил Жуковский в той самой записной книжке (“Чувство умнее ума. Первое понимает вдруг то, до чего последний добирается медленно”).

Подобного рода догадка была для русской литературы того времени всё ещё новым делом, а потому драматичным, ведь крупные эпические формы считались “приличными” поэту, такова была инерция традиции. Да и поощрялись они лучше. А лирика – что? Легкомыслие, безделка. Альбомные плоды праздного ума и чувства. Но себя не обманешь и не исправишь. Выбор, пусть и бессознательно, сделан в пользу лирики, то есть одиночества внутри литературного сообщества, изгойства. Традиция – билет в партер, а место лирика на галёрке. В русской литературе Батюшков становится на этот путь одним из первых. Фрагмент из Ариосто выбор поэта лишь косвенно подтверждает. Из гигантского полотна Батюшков выкраивает крошечный лирический фрагмент; он буквально вытаскивает мысль как изюм из булки. Определяя Ариосто, Константин Николаевич не только “выкладывает” мозаику из цитат из Вольтера и Шатобриана, но говорит и от себя тоже. И тут мы слышим не только его повторы, но и определение, пусть и косвенное, поэзии: “…ты увидишь целую песнь из Ариоста, – рассказывает он Гнедичу в письме от 29 декабря 1811 года, – которого ещё никто не переводил стихами, который умеет соединять эпический тон с шутливым, забавное с важным, лёгкое с глубокомысленным, тени с светом, который умеет вас растрогать даже до слёз, сам с вами плачет и сетует и в одну минуту над вами и над собою смеётся. Возьмите душу Вергилия, воображение Тасса, ум Гомера, остроумие Вольтера, добродушие Лафонтена, гибкость Овидия: вот Ариост! И Батюшков, сидя в своём углу, с головной болью, с красными от чтения глазами, с длинной трубкой, Батюшков, окружённый скучными предметами, не имеющий ничего на свете, кроме твоей дружбы, Батюшков вздумал переводить Ариоста!

Увы, мы носим все дурачества оковы,

И все терять готовы

Рассудок, бренный дар Небесного Отца!

Тот губит ум в любви, средь неги и забавы,

Тот рыская в полях за дымом ратной славы,

Тот ползая в пыли пред сильным богачом,

Тот по морю летя за тирским багрецом,

Тот золота искав в алхимии чудесной,

Тот плавая умом по области небесной,

Тот с кистию в руках, тот с млатом иль с резцом.

Астрономы в звездах, софисты за словами,

А жалкие певцы за жалкими стихами:

Дурачься смертных род, в луне рассудок твой!

Н.И. Гнедичу.

30-го сентября 1810 г. В Череповец адресуй.

Chi va lontan da la sua patria, vede

Cose da quel che già credea lontane;

Chè narrandole poi, non se gli crede;

E stimato bugiardo ne rimane.

То-есть: ты лжёшь, как Француз, путешествующий по России. Как? По тебе проехала коляска, и ты жив (???), у тебя вырезали чемодан и оставили тебе половину (???), ты летел в Днепр вверх ногами и, вопреки силе тяготения, не разломал себе черепа (который, заметить надобно, преисполнен мозга) (???). Если это не чудеса, то я более чудес не знаю. 1-му не верю, 2-е несбыточно и вероятно только в одном случае1); 3-е выходит из порядка естественных вещей, а я ныне читаю д’Аламберта, который говоритъ именно, что чудеса делать трудно, безполезно и вредно.

Как бы то ни было, ты жив и здоров: вот чего мне было надобно, ибо в течение твоего трёхмесячного молчания я сокрушался, не имея от тебя ни строчки, что тебе, конечно, приноситъ великую честь, ибо забывать друга есть дарование в тебе новое и полезное для общежития, то-есть, urbanitas. Ты был у Капниста? Видел всё его семейство и от него в восхищении? Признаюсь, этаких чудаков мало, и твоё описание меня очень веселило. Не видал ли ты у Капниста-стихотворца одну девушку, по имени девицу Бравко? Каковы у неё глаза? Не правда ли, что она похожа на нимфу, на младшую грацию. «Да ты почему это знаешь?» Я во сне её видел, то-есть, и я чудеса умею делать.

Твоё сверхестественное свидание с Бороздиным, конечно, было приятно. Но что он там делает? Чудесник, право чудесник, и чудесник безпримерный. Не влюбился ли он в какую-нибудь новую Эгерию, Галатею или Миликтрису?

«Праздность и бездействие есть мать всего, и между тем и прочим болезней». Вот что ты мне пишешь, трудолюбивая пчела! Но здесь тьма ошибок против грамматики. Надобно было сказать: праздность и бездействие суть и проч. Ошибка вторая: бездействие – рода среднего, а род средний, по правилам всех возможных грамматик, ближе к мужескому, нежели к женскому, то и надобно было написать: бездействие есть отец, и проч., но как тут предыдущее слово праздность, второе бездействие, то я и не знаю, каким образом согласовать отца и мать вместе (праздность – мать, бездействие – отец): надобно всю фразу переделать. А поелику я докажу ниже, что и самый смысл грешит против истины, то и не нахожу за нужное приступить к сей операции. Смысл грешит против истины, первое – потому, что я пребываю не празден.

В сутках двадцать четыре часа.

Из оных 10 или 12 пребываю в постеле и занят сном и снами.

Ibid…

1 час курю табак.

1 – одеваюсь.

3 часа упражняюсь в искусстве убивать время, называемом il dolce far niente.

1 – обедаю.

1 – варит желудок.

¼ часа смотрю на закат солнечный. Это время, скажешь ты, потерянное. Неправда! Озеров всегда провожал солнце за горизонт, а он лучше моего пишет стихи, а он деятельнее и меня, и тебя.

¾ часа в сутках должно вычесть на некоторые естественные нужды, которые г-жа природа, как будто в наказание за излишнюю деятельность героям, врагам человечества, бездельникам, судьям и дурным писателям, для блага человечества присудила провождать в прогулке взад и назад по лестнице, в гардеробе и проч., и проч., и проч. O, humanité!

1 час употребляю на воспоминание друзей, из которого ½ помышляю об тебе.

1 час занимаюсь собаками, а они суть живая практическая дружба, а их у меня, по милости небес, три: две белых, одна чёрная. P. S. У одной болят уши, и очень бедняжка трясёт головой.

½ часа читаю Тасса.

½ – раскаяваюсь, что его переводил.

3 часа зеваю в ожидании ночи.

Заметъ, о мой друг, что все люди ожидают ночи, как блага, все вообще, а я – человек!

Итого 24 часа.

Из сего следует, что я не празден; что ты разсеянность почитаешь деятельностию, ибо ты во граде святого Петра не имеешь времени помыслить о том, что ты ежедневно делаешь; что для меня и для тебя, и для всех равно приходит и проходит время:

Eheu fugaces, Postume, Postume… что болезни мои не от лени, нет, а лень от болезней, ибо ревматизм лишает силы, не только размышлять, но даже и мыслить и проч.

Замечание. Лас Казас, друг человечества, наделал много глупостей и зла, потому что он был слишком деятелен. Смотри Робертсонову историю.

Ergo: ты написал вздор!

Шутки в сторону, ты прав, любезный друг: мне надобно ехать в Петербург, но обстоятельства вовсе препятствуют. Ты сам знаешь, легко ли ехать с малыми деньгами; что значит по нынешней дороговизне и тысяча, и две рублей, особливо мне, намереваясь прожить долго? А если ехать так, для удовольствия, на короткое время, то не лучше ли в Москву, где, благодаря Катерине Фёдоровне, я имею всё, даже экипаж. Впрочем, скажу тебе откровенно, что мне здесь очень скучно, что я желаю вступить в службу, что мне нужно переменить образ жизни, и что же? Я, подобно одному восточному мудрецу, ожидаю какой-то богини, от какой-то звезды, богини, летающей на розовом листке, то-есть, в ожидании будущих благ я вижу сны. Если я буду в Питере, то могу ли остановиться у тебя на долго, не причиня чрез то тебе разстройки? Отпиши мне откровенно, потому что дружество не любит чинов, и лучше вперёд сказать, нежели впоследствии иметь неудовольствие молчать. Ты меня спрашиваешь: что я делаю, и между прочим, боишься, чтобы я не написал Гиневры. Ложный страх! Я почти ничего не пишу, а если и пишу, то безделки, кроме