Василий Жуковский
. Весной граф Сергей Уваров, будущий автор знаменитой триады (“Православие, самодержавие, народность”) – а пока ещё попечитель Санкт-Петербургского учебного округа – предлагает Жуковскому место профессора в Главном Педагогическом институте. Хлопотавший за него Тургенев подсчитывает выгоды: 2000 жалования с возможностью “соединить другое место в министерстве” (ещё 2000) – плюс казённая квартира и чин надворного советника. Предложение более чем заманчивое, но Жуковский его отклоняет, ссылаясь Уварову на то, что он “совершенно не готов к тому званию, на которое Вы меня определяете”. В то время он всё-таки становится обладателем “деревнишки”, о которой писал Вяземскому, и теперь обитает буквально через поле от Протасовых и своей возлюбленной Маши. Он не хочет ехать в Петербург и поступать на службу. Центр притяжения для него – там, где Маша; к тому же он не чувствует себя достаточно образованным, разве что готов будет через два года. “Видно, что Вы давно в Петербурге не бывали, – холодно отвечает Уваров, – если Вы полагаете, что через два года я буду ещё иметь возможность делать Вам приятное”. Май 1811-го был самым тяжёлым месяцем для Жуковского – 13-го числа в Белёве умерла Марья Григорьевна Бунина, и Жуковский срочно выехал из Москвы на похороны. Жуковский был побочным сыном её мужа – от пленной турчанки Сельхи, жившей в усадьбе Буниных. Жуковский, хоть и был записан на другую фамилию, воспитывался в доме наравне с законными дочерями Бунина. Ему выхлопотали дворянство и отправили учиться. Мечтой обеих женщин, и овдовевшей Буниной, и Турчаниновой (той самой Сельхи), с которой Бунина примирилась – было обеспечить “Васеньку” хоть какими-то средствами к независимому существованию. Этим средством стала деревенька Холх и 17 крепостных душ. Её-то и купила в дар Жуковскому Бунина. Деревня находилась как раз напротив Муратова, где жило семейство дочери Буниной, сводной сестры Жуковского, в чью дочь Машу Протасову (в племянницу, то есть) он и был влюблён. Той весной всё как будто смешалось, и горе (смерть Буниной, а буквально через несколько дней и смерть родной матери) – и радость, что теперь можно жить своим домом и своим умом подле возлюбленной. “Я имею для себя угол, – пишет он Тургеневу, – в котором соединены для меня драгоценные мне люди, они избавят меня от ужасной муки одиночества; имею маленький кусок, которого может быть для меня довольно и который есть благодеяние моей матери, буду работать и этим одним ограничу свою жизнь”. “…я теперь надолго закопался в деревне, – сообщает он Вяземскому, – и буду появляться в Москве на короткое только время. Поклонись для меня Батюшкову. Он меня совсем забыл”.
Пётр Вяземский
. Несмотря на карточный проигрыш и инфляцию – Пётр Андреевич остаётся выгодным женихом. Многие московские мамаши мечтают выдать за него своих дочерей, однако только одной из них удаётся с блеском окрутить поэта. Легенда о том, как женили Вяземского, известна со слов П.И. Бартенева, рассказавшего подробности правнуку Вяземского. Вот как обстояло, по словам Бартенева, дело. Летом 1811 года, когда Батюшков снова вернулся из Москвы в деревню, Вяземский гостил в доме Кологривовых на Тишинке. Это была окраина города: сады, пруды, усадьбы. Компания молодых людей веселилась подле одного из таких прудиков, когда хозяйская дочка Вера вдруг забросила свой башмачок в воду. Вяземский первым бросился доставать его и чуть не утонул. Полуживого, его отнесли в дом, где он остался сохнуть и поправляться на ночь. Усерднее всех ухаживала Вера; её мать тайком подложила Вяземскому часики дочери; утром они были обнаружены на его ночном столике; князю дали понять, что теперь, чтобы не скомпрометировать девушку, надо жениться. Так, подобно Пьеру Безухову, Вяземский оказался в женихах, сам того не заметив. Дело оставалось за малым, открыть помолвку Карамзину, который в то время жил с семейством в Остафьево.
Николай Карамзин
. В марте 1811 года “Записка о древней и новой России” была представлена Карамзиным Александру. Встреча произошла в Твери при посредничестве Екатерины Павловны. Среди причин, подтолкнувших Александра сослать Сперанского и свернуть реформы, а именно – 1) заносчивая самоуверенность самого Сперанского, 2) угроза наполеоновского вторжения, 3) ура-патриотические настроения в обществе и падение экономики – свою роль сыграла и карамзинская аналитика, в которой писатель полностью оправдывал историческую неизбежность крепостного права и абсолютной монархии в современной России.Через полгода после записки – летом 1811-го – Карамзин как обычно удаляется в Остафьево: вместе с женой и двумя малолетними детьми, и дочкой от первого брака Софьей. А молодой Вяземский остаётся догуливать лето в Москве. Тут-то и происходят события на Тишинке. Всё бы ничего, если бы не матушка невесты, известная московская барыня Прасковья Гагарина, во втором замужестве Кологривова. Когда-то Карамзин был влюблён в неё. Их роман случился в 1790-х. Вернувшись из путешествия по Европе, Карамзин тогда порвал с масонами, поселился в Москве и занялся журналистикой. А Прасковья Юрьевна вернулась из Польши, где потеряла мужа, и жила одна со своим горем и малолетними детьми на руках. Современники (Долгоруков) вспоминали, что Гагарина “смолоду была женщина взбалмошная и на всякую проказу готовая”. Привыкшая к лени и роскоши, она была вынуждена заниматься хозяйством, которое быстро пришло в расстройство. Гагарина была на два года старше Карамзина и несмотря на безутешность вдовства – увлеклась писателем. К тому времени обоим было под тридцать. Карамзин сделал ей предложение и даже нарисовал в стихах (“К верной”) образ их будущей жизни. Однако Прасковья Юрьевна не собиралась жить в сентиментальной глуши “далеко от людей, в лесу, в уединеньи”; ей хотелось быть на виду и на слуху; надо было растить детей и обустраивать их судьбу. Небогатый журналист и издатель скандального “Московского журнала” вряд ли подходил на роль состоятельного мужа; Гагарина бросила Карамзина. Уже в новом веке она нашла, что искала, и вышла за московского богача Кологривова; Филипп Вигель вспоминал, что “не знавал человека более его лишённого чувства, называемого такт: он без намерения делал грубости, шутил обидно и говорил невпопад”. Однако именно этот “влюблённый медведь” составил основу беспечной жизни Гагариной и её детям. И вот теперь Вера, дочка этой самой Прасковьи, когда-то обманувшей мечты писателя – вошла к нему в семью. Подобная “ирония судьбы” не могла не поразить даже такого уравновешенного человека как Николай Михайлович. Выходило, что спустя десять лет он-таки породнился с Гагариной, но совсем не тем образом, на который рассчитывал. Если признать, что Гагарина сводничала по плану, следует отдать должное её остроумию. Ей льстило иметь бывшего любовника и знаменитого писателя в поле своего притяжения. Она добилась этого через дочку. Надо полагать, Карамзин был в бешенстве от того, как ловко “окрутили” Вяземского, – но уже ничего не мог поделать.
Николай Гнедич. В 1811 году планы Николая Ивановича, наконец, окончательно состроились – он не только получил пенсию на перевод Гомера от великой княгини, но и место служащего в Публичной библиотеке (благодаря Оленину). Он и Крылов заживут на казённых квартирах, и это как раз тот вариант, о котором Батюшков может только мечтать. Он искренне рад за друга, но в интонации письма к сестре слышна обида. На что? На порядок вещей, фортуну, собственное неумение обустраивать дела и пр. Гнедич имеет теперь около 4000 годового дохода, и это при том, что ему не надо платить за дрова и квартиру. При тех же доходах Батюшков не может позволить себе такой роскоши.
Василий Пушкин
. Василий Львович был в тот московский год на виду и на слуху у литературного сообщества. Среди тех, кому искренне, хотя и не без иронии, симпатизировал Батюшков, Пушкин мог бы сполна выразить всю “московскость” литературы предвоенного времени. Человек-персонаж, он с лёгкостью нарушал границы между литературой и жизнью, дополняя собственным колоритным образом – и свою поэзию, и свою жизнь. Это смешение чернил и крови было в то время атрибутом литературной светскости и помогало чисто по-московски подстроиться под обстоятельства. Представленный в Париже Наполеону, бравший уроки декламации у легендарного Тальма – Василий Львович мог одним этим уже привлечь внимание к собственным сочинениям. Он одевался и причёсывался по парижской моде, и даже разрешал дамам обнюхивать напомаженные волосы. Искренность, с какой он уверовал в “карамзинизм” и “чувствительность”, и раж, с которым их проповедовал – помноженные на раблезианство во всех областях от застолья до брачных чертогов – скрашивали и его нелепый вид, и его плохо скрытое самолюбование. “Рыхлое, толстеющее туловище на жидких ногах, – вспоминал о Пушкине Вигель, – косое брюхо, кривой нос, лицо треугольником, рот и подбородок a la Charles-Quint, а более всего редеющие волосы не с большим в тридцать лет его старообразили. К тому же беззубие увлаживало разговор его, и друзья внимали ему хотя с удовольствием, но в некотором от него отдалении”. “Вообще дурнота его, – добавляет Вигель, – не имела ничего отвратительного, а была только забавна”. “Он глуп и остёр, зол и добродушен, весел и тяжёл, – добавляет о Пушкине Батюшков в письме Гнедичу, – одним словом: Пушкин есть живая антитеза”. Весной 1811 года Пушкин пустил в списках поэму “Опасный сосед”, которая стала “самиздатовским” “бестселлером” того времени. Батюшков сам шлёт Гнедичу её список – с просьбой обязательно прочесть Оленину (“Об этом меня просил Пушкин”). “Вот стихи! – восклицает он. – Какая быстрота! Какое движение! И это написала вялая муза В<асилия> Л<ьвовича>!” Восторг Батюшкова понятен, в его собственных стихах смена планов не менее стремительна. На подобных “скоростях” меняется и самый язык; быстрый сюжет ищет лёгкой речи, которая бежала бы и плавно, и ярко; от некоторых фраз Батюшков просто в восторге (“Панкратьевна, садись! – Целуй меня, Варюшка! / Дай пуншу! – Пей, дьячок! – и началась пирушка!”). Поэма, чей сюжет хоть и низок, и вульгарен (неудачное посещение борделя) – привлекла Батюшкова тем, что голос героя (Буянова) здесь почти сливается с голосом автора, составляя вместе с речью и сюжетом ощущение литературного новшества. “Здесь остряки говорят, – пишет Гнедичу Батюшков, – что он исполнен своего предмета…” Однако дело не в том, что Василий Львович был бонвиван – а в том, что едва ли не первым дерзнул выставить свои похождения в литературной форме, да ещё с аллюзиями на классиков. Летом 1811 года Василий Львович отправится в Петербург вместе с племянником – хлопотать об устройстве Александра в Лицей. Удалив племянника в соседнюю комнату, он будет читать “Соседа” Денису Давыдову. Однако иголку в мешке не спрячешь; юный Александр Сергеевич прекрасно знаком с “Опасным соседом” и впоследствии даже выведет Буянова в “Евгении Онегине” (“Мой брат двоюродный, Буянов”, то есть сын дядюшки) – разрушив грань между реальностью и вымыслом. В 1817 году Батюшков напишет послание к Василию Львовичу Пушкину, как бы подводя итог своему увлечению. Перед нами песнь воображаемых Муз над колыбелью будущего поэта: