Когда ты будешь мной забвенна,
Москва, отчизны край златой!
Скрытая библейская цитата “открыта” Батюшковым в мартовском письме Елене Григорьевне Пушкиной, где он напрямую цитирует 137-й псалом Давида. “Всякий день сожалею о Нижнем, – пишет он, – а более всего о Москве, о прелестной Москве, да прильпнет язык мой к гортани моей, и да отсохнет десная моя, если я тебя, О Иерусалиме, забуду!”
То, с какой беспечностью эвакуированное в Нижний общество воспринимает гибель города, вызывает у поэта горькую усмешку. Кому как не этим людям оплакивать Москву? Однако провинциал-приезжий Батюшков переживает утрату и глубже, и тоньше. Ему стал непонятен и не близок Василий Львович Пушкин, который “отпускал каламбуры, достойные лучших времён французской монархии, и спорил до слёз с Муравьёвым о преимуществе французской словесности”; ему непонятны и чужды нижегородские “балы и маскерады, где наши красавицы, осыпав себя бриллиантами и жемчугами, прыгали до первого обморока в кадрилях французских, во французских платьях, болтая по-французски Бог знает как, и проклинали врагов наших”.
Жажда жить есть реакция на угрозу смерти, это известно – и Батюшков тоже погружён в светские будни. Однако на балах, шарадах и маскарадах он, по признанию Вяземскому, лишь “телом, но не духом”. Ни одно увеселение не способно затмить картин, виденных Батюшковым там, где когда-то стояла его любимая Москва. Он проезжает её трижды, сопровождая по делам Оленина, прибывшего в Нижний выхаживать сына. “От Твери до Москвы и от Москвы до Нижнего, – пишет он в Вологду Вяземскому, – я видел, видел целые семейства всех состояний, всех возрастов в самом жалком положении; я видел то, чего ни в Пруссии, ни в Швеции видеть не мог: переселение целых губерний! Видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя. Нет, я слишком живо чувствую раны, нанесённые любезному нашему отечеству, чтоб минуту быть покойным. Ужасные поступки Вандалов или Французов в Москве и в её окрестностях, поступки, беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством…”
Это многократное “видел” повторится и в послании “К Дашкову” – как заклинание, ибо в такие моменты разум отказывается верить глазам (“Я видел сонмы богачей, / Бегущих в рубищах издранных; / Я видел бледных матерей, / Из милой родины изгнанных…”). Откликнутся здесь и антифранцузские “Письма из Москвы в Нижний Новгород” – Муравьёва-Апостола. Это стихотворение вообще встанет отдельно в литературном наследии 1812 года. Батюшков никого напрямую не обвиняет. Ни карикатурных, как у Крылова, ни демонических, как у Державина – образов врага в послании нет вообще, и это сразу переводит его из области обличительно-патриотической в экзистенциальную.
Зато в письмах Батюшков бранит французов зло и безоглядно. “И этот народ извергов осмелился говорить о свободе, о философии, о человеколюбии, – пишет он в октябре Гнедичу, – и мы до того были ослеплены, что подражали им, как обезьяны!” Это вечный вопрос, и он требует ответа от каждого мыслящего человека. Как народ Расина и Монтеня оказался на такое способен? Он требует ответа и сегодня, когда мы спрашиваем себя, как подобное совершил народ Баха и Гёте, или народ Пушкина и Сергия Радонежского. Катастрофы такого рода – кризис для мышления, ибо абстрактное знание о бессилии культуры не примиряет со злом, которое происходит сейчас и здесь. Как жить по разуму, если ничем и никак не ограниченный, он рано или поздно погружается в себя и порождает чудовищ? Через несколько лет об этом напишет в своём “Франкенштейне” Мэри Шелли. Но Батюшков не читал Шелли. Его Франкенштейном был разум, слишком высоко вознесённый Просвещением. Может ли разум быть точкой опоры для самого себя, как бы спрашивает нас История? Не Уроборос ли это, снова и снова кусающий себя за хвост? Не за прихоть ли Александра, соблазнённого идеями французских просветителей, возмечтавшего разумно обустроить мир – расплачивалась в 1812 году Россия? И можно ли обвинять идею и её авторов в том, что, применённая к жизни, она обернулась кошмаром? Не одинаково ли в ответе за зло и соблазняющий, и соблазнившийся? Ибо что тогда стоит его вера?
Всё это были вопросы, ответа на которые ни у Батюшкова, ни у времени – не было. Батюшков был поэт, а не теолог, и его ответом на “море зла” будет отказ от себя прежнего. Молчание – последнее оружие поэта, в России это хорошо известно. Нет больше прежнего поэтического языка, чтобы говорить на нём; война уничтожила его. В послании “К Дашкову” Батюшков скажет об этом тоже. Пока Москва не отомщена, забудь про музы и хариты, говорит он – “и радость шумную в вине”. Из письма Вяземскому в Вологду, октябрь, 1812 год: “К чему прибегнуть? – вопрошает он. – На чем основать надежды? Чем наслаждаться? А жизнь без надежды, без наслаждения – не жизнь, а мучение… Вот что меня влечёт в армию, где я буду жить физически и забуду на время собственные горести и горести моих друзей”.
К ДАШКОВУ
Мой друг! я видел море зла
И неба мстительного кары:
Врагов неистовых дела,
Войну и гибельны пожары.
Я видел сонмы богачей,
Бегущих в рубищах издранных,
Я видел бледных матерей,
Из милой родины изгнанных!
Я на распутье видел их,
Как, к персям чад прижав грудных,
Они в отчаяньи рыдали
И с новым трепетом взирали
На небо рдяное кругом.
Трикраты с ужасом потом
Бродил в Москве опустошенной,
Среди развалин и могил;
Трикраты прах ее священный
Слезами скорби омочил.
И там, где зданья величавы
И башни древние царей,
Свидетели протекшей славы
И новой славы наших дней;
И там, где с миром почивали
Останки иноков святых
И мимо веки протекали,
Святыни не касаясь их;
И там, где роскоши рукою,
Дней мира и трудов плоды,
Пред златоглавою Москвою
Воздвиглись храмы и сады, —
Лишь угли, прах и камней горы,
Лишь груды тел кругом реки,
Лишь нищих бледные полки
Везде мои встречали взоры!..
А ты, мой друг, товарищ мой,
Велишь мне петь любовь и радость,
Беспечность, счастье и покой
И шумную за чашей младость!
Среди военных непогод,
При страшном зареве столицы,
На голос мирныя цевницы
Сзывать пастушек в хоровод!
Мне петь коварные забавы
Армид и ветреных цирцей
Среди могил моих друзей,
Утраченных на поле славы!..
Нет, нет! талант погибни мой
И лира, дружбе драгоценна,
Когда ты будешь мной забвенна,
Москва, отчизны край златой!
Нет, нет! пока на поле чести
За древний град моих отцов
Не понесу я в жертву мести
И жизнь, и к родине любовь;
Пока с израненным героем,
Кому известен к славе путь,
Три раза не поставлю грудь
Перед врагов сомкнутым строем, —
Мой друг, дотоле будут мне
Все чужды музы и хариты,
Венки, рукой любови свиты,
И радость шумная в вине!
Битва народов: Expedition zum Grab
Летнее перемирие с Францией 1813 года прошло в переговорах, однако территориальные претензии, предъявленные Австрией и Пруссией, были неприемлемы для Наполеона. Бесславный поход в Россию ещё не освобождал Европу от его владычества. Ни о каком балансе сил Наполеон не хотел слышать. Сохранить безоговорочное доминирование Франции оставалось его преимущественной целью, и он собирался отстаивать это первенство с оружием.
Отказавшись возвращать ключевые города и территории, Наполеон дал Австрии формальный повод примкнуть к союзу с Пруссией, Россией и Швецией. Это была уже шестая коалиция европейских стран. Уже в шестой раз европейские державы объединялись, чтобы одолеть Наполеона.
К осени 1813 года, когда союз окончательно оформился, армии союзников начали стягиваться на театр военных действий. Многонациональную армию Наполеона называли говорящей на “двунадесяти языках”, однако осенью 1813 года ситуация зеркально повторилась и теперь уже против Наполеона вставало разноплеменное воинство. Имея численное превосходство, армия эта, однако, проигрывала наполеоновской тем, что вместо одного командующего её возглавляли три императора и несколько подчинённых им генералов. Почти за каждым движением войск стояли разные, порой несовместимые таланты и амбиции – военачальников, иногда толком не понимавших языка друг друга. Эта неэффективность хорошо видна по назначению Барклая, который попал в подчинение к австрийцу Шварценбергу (Богемская армия) – но при этом сохранил должность главнокомандующего русскими силами, которые, в свою очередь, находились раскиданными на десятки километров в составе Силезской и Северной армий, имевших, впрочем, и своих командиров Блюхера и Бернадота.
Трудно было назвать такую систему управления работоспособной, и это подтвердилось уже при попытке союзниками взять Дрезден. Она была настолько поучительно неудачной, что старший библиотекарь Иван Крылов даже разразился басней (“Лебедь, рак и щука”). Мы прекрасно помним, о чём идет речь в этой басне. Однако точнее было бы сравнить поединок союзников и Наполеона с шахматной партией, в которой Наполеон играет за одной доской сразу с несколькими гроссмейстерами.
После неудачи под Дрезденом Богемская армия отступает в Рудные горы и по дороге на Теплиц (под Кульмом) даёт ещё одно сражение – успешное, генерала Вандамма даже берут в плен. Император Александр окрылён успехом. 3-й гренадёрский корпус генерала Раевского принимает участие в сражении, а значит, на поле битвы находится и Батюшков. Это не первое его дело – ещё в сражении под Дрезденом он чуть не попал в плен, “наскочив нечаянно на французскую кавалерию”. Диспозиция частей во время боя быстро менялась, и адъютанту с донесением было не трудно “наскочить” на противника в таких условиях.