я гражданских лиц не было, да и кирху разрушили. Скорее всего, тело полковника Петина было отвезено в место, которого битва не коснулась.
Рёте находится в 16 километрах к югу от Лейпцига. Сейчас это маленький городок с 6000 жителей и музеем. Однако в 1813 году, когда здесь располагалась ставка союзников, Рёта напоминала Ноев ковчег. Здесь сошлись разноплемённые цари и царская свита, их охрана и обслуга, и свита высшего военного командования, и отборные воинские формирования, и все те придворные люди фортуны, неизменные при любом монархе, которые следуют за императором в надежде получить карьерные выгоды, куда бы император ни двинулся.
Рётой вот уже триста лет владело семейство Фризенов. Императоры жили в его замке. Фризены служили при дворе короля Саксонии – министрами, канцлерами или судьями, а нынешний Фризен прославился как филантроп и меломан-просветитель. На его деньги в кирхе Святого Георгия был установлен прекрасный орган, который в своё время оценил бывший здесь проездом Бах. Услышать инструмент можно и сегодня, кирха сохранилась – чего, увы, не скажешь о замке[32].
Между передовой Госсой и тыловой Рётой была высота Вахтенберг, откуда открывался прекрасный вид на южные предместья Лейпцига. Здесь находился командный пункт союзников. Утром 16 октября из замка на высоту выдвинулись императоры и командующие армией. Гренадёры Раевского стояли в резерве. Вскоре одна дивизия была отправлена под Госсу: надо было отбросить французов и переломить ход дела. “Раевский принял команду”, – вспоминает Батюшков. “Признаюсь тебе, – пишет он Гнедичу, – что для меня были ужасные минуты, особливо те, когда генерал посылал меня с приказаниями то в ту, то в другую сторону”. Примерно тогда же на подмогу защитникам Госсы, бившимся с пехотой Лористона, были посланы части егерского полка, в котором служил Петин. Егеря были отличными стрелками, и Петин лично повёл их в дело. Завязались уличные бои, полковник был убит. Однако Батюшков об этом, разумеется, ещё не знал.
В четвёртом часу, когда конница Мюрата, наконец, закончила построение, Наполеон отдал приказ ударить в центр. Атака была настолько мощной, что кирасиры прорвали 2-й пехотный корпус союзников и теперь 12 тысяч тяжёлых всадников неслись мимо Госсы прямо к высоте Вахтенберг. До ничем и никем не защищённых императоров оставались считаные сотни метров.
Узнав о прорыве, Наполеон послал в Лейпциг с приказом звонить в колокола о победе, и многие в городе впали в уныние. Однако судьба – индейка, местность перед высотой Вахтенберг оказалась заболоченной, и лошади начали вязнуть; скорость упала; первые ряды мешались с теми, кто напирал сзади; атака многотысячной лавины грозила захлебнуться. В отчаянную минуту, когда среди генералитета начиналась тихая паника, а в головах императоров, надо полагать, уже складывались картины позорного пленения – неожиданно показал себя Александр. С видимым спокойствием он подозвал генерала Орлова-Денисова и отдал приказ бросить на кирасиров казачьи части из личной охраны. Четыре эскадрона лейб-казаков повёл в атаку полковник Ефремов. Вооружённые длинными пиками (“дончихами”), казаки набросились на французов. Они кололи (“шпыряли”) французских лошадей в морду, и те взвивались и сбрасывали закованных в броню всадников. Добивали теми же пиками – в живот под латы или, как вспоминал один из участников атаки, сзади: “…так дончиха-то и проедет сквозь тело по самые плечи”. “Подымишь пику, – оживлённо добавляет казак, – а он и сидит на колу, как турка”.
Резервная артиллерия генерала Сухозанета[33] довершает разгром атаки. Французы хаотично отступают. Шанс вырвать победу упущен. Два последующих дня битвы Наполеон будет сдерживать союзников, чтобы организованно вывести армию из Лейпцига. Но уже к вечеру первого дня, когда союзники, наконец, окружают Лейпциг – ясно, что Наполеон звонил в колокола напрасно.
В Рёте из Гюльденгоссы я добрался всё на том же рейсовом автобусе. Он был снова пуст – и чуть ли не тот же самый, что отвозил меня в Госсу. Безлюдная площадь провинциального городка была обставлена небольшими домиками, и тут же, как по команде, пошёл дождь. Единственное кафе, где можно было спрятаться, предлагало кофе и Bratwürste. Я разговорился с хозяином, и тот, кое-как уловив смысл моих вопросов на английском, посоветовал сходить музей.
Только там, сказал он, вам могут помочь.
Музей располагался неподалёку от площади в двух краснокирпичных зданиях начала ХХ века – бывшего окружного суда и примыкающей к нему через переход тюрьмы, тоже бывшей. Очень удобное, замечу между делом, архитектурное решение; образец немецкой практичности. Сам музей, однако, производил впечатление любительского. Тут были археологические находки, крестьянская и ремесленническая утварь – и предметы гэдээровского быта. Они даже воссоздали школьный класс с доской, партами и фигурой учителя из советского времени. Само собой, имелся отдел Битвы народов. Но кроме макета Röthaer Schloss, старых карт и военной амуниции ничего особенного в этом отделе не обнаружилось. Восточные немцы плохо понимали мой английский и вытащили на свет казачьи расписки о реквизиции: лошадей, повозок и провианта. Действительно, всё, что изымалось у местного населения для военных нужд, подлежало государственной компенсации. Подобное правило действовало и в России, где убытки зачитывались освобождением от рекрутской повинности или от налогов. Но поскольку стопки расписок остались в Рёте – ничего компенсировано, наверное, не было.
Отложив расписки, я снова объяснил, что ищу могилу русского полковника Ивана Петина, погибшего в Битве народов, или кладбище с могилами солдат союзной армии, или хотя бы кирху со шпилем, так не знают ли они такую? Ответ был утвердительным: это Мариенкирхе – пешком минут семь-десять.
Встречи Батюшкова с Петиным были “пунктирными” и при самых разных обстоятельствах. Но почти каждую Батюшков рассматривал как символическую, сообщая ей (по крайней мере постфактум) специальное значение. Всякий раз Петин словно преподавал Батюшкову урок. Так было в лазарете при Гейльсберге, откуда он выгнал пьяных французов – так было и в Москве, когда на полпути к обеду в собрание, на Кузнецком, Петин предложил отдать припасённые деньги нищему солдату-калеке, а самим вернуться домой, “где найдём простой ужин и камин”. “Это безделка, согласен, – скажет потом Батюшков, – но молодой человек, который умеет пожертвовать удовольствием другому, чистейшему, есть герой в моральном смысле”. Петин был выпускник университетского пансиона и пробовал себя в поэзии, и одно его стихотворение (“Солнечные часы”) даже вышло в антологии Жуковского. Ещё в 1809 году Жуковский по-редакторски ухватился за молодого стихотворца и заказал ему переводы с немецкого. Но Петин уклонился. Он написал Жуковскому письмо – едва ли не единственное свидетельство живой речи Ивана Александровича[34]. “Я перед вами так виноват, как нельзя было, – пишет Петин. – Как можно так худо заплатить за вашу ко мне доверенность, за честь, которую вы мне сделали, препоручив перевести из Рамлера несколько басен для вашего Вестника? Не могу принести вам никакого оправдания. По крайней мере хочу несколько уменьшить в глазах ваших вину свою. Взявши от вас книгу, я тот же вечер принялся за расстроенную свою балалайку, стряхнул с неё пыль, которою она была более семи лет покрыта, привёл Пегаса, сел на него, мучился, потел, но никак не мог с ним сладить, – всё выходит фальшь. Вините в том шведов: они прострелили мне левую ногу; а вам известно, что без левого шенкеля никакая лошадь правильно в галоп не пойдёт, не только ваш учёный и манежный Пегас. Подстрекаемый однако ж самолюбием, я желал порадовать лестное ваше обо мне мнение; я хотел непременно, во что бы то ни стало, привести Пегаса в повиновение; всё-таки продолжал муштровать его. Бедняжка вышел наконец из терпения, понёс меня; но смотрю, совсем не по следам Рамлера, – Бог знает куда-то. Хочу остановить его, но не в состоянии. Раненый французами, бок мой не даёт мне крепко держаться; я падаю, лечу вниз
Не с венцами, и не с лаврами,
Но с ушами, ах! ослиными
пожалейте обо мне, милостивый государь, тем более, что вы один причиною несчастного моего падения; единственно из угождения вам предпринял было я путешествие на Парнас…”
Шенкелем называли часть ноги всадника от стопы до колена. Её усилием разворачивали лошадь. Удивительно, как Петин-военный и поэт в одном письме сумел совместить оба искусства, и сколько самоиронии звучит в его словах, прямых и бесхитростных, пусть и закамуфлированных цитатами из Карамзина. С той же прямотой Петин однажды спросит Батюшкова о собственном даровании. “Я сказал, что думал, без прикрасы, – отвечал тот, – и добрый Петин прижал меня к сердцу”. “Человек, который не обидится подобным приговором, – продолжает Батюшков, – есть добрый человек; я скажу более: в нём, конечно, тлеется искра дарования, ибо, что ни говорите, сердце есть источник дарования; по крайней мере, оно даёт сию прелесть уму и воображению, которая нам всего более нравится в произведениях искусства”. Эта “муравьёвская” по духу философия была близка Батюшкову. Он считал истинным движением в человеке его сердечный отклик, без которого жизнь невозможно превратить в искусство. Ко времени Битвы народов Петин был трижды ранен – под Гейльсбергом, в финскую и при Бородино. Простреленная нога плохо его слушалась. Прощаясь с Батюшковым накануне сражения, он с трудом взбирался на лошадь – и упал. “Дурной знак для офицера”, – сказал он. Это было их последнее свидание. Гибель Москвы, а затем и лучшего друга разрушли мир в душе Константина Николаевича. Если гибнут лучшие, чистые, если они лежат в чужой земле неоплаканные родными, в безымянных могилах – какой смысл в жизни?
Я вышел уже на окраину Рёте, как вдруг в конце переулка воздвиглась остроконечная серая крыша. Кирха была без шпиля. Как часовые, её окружали чёрные лезвия кипарисов. Но шпиль всё же существовал, его хорошо видно на старинных гравюрах и даже рисунках Батюшкова. Как выяснилось, в середине ХХ века его просто снесло ветром.