Батюшков не болен — страница 47 из 102

с младшим Николаем). Но где один сын, там для молвы и другой. А свидетельство Батюшкова станет известным лишь годы спустя после смерти Раевского, когда в бумагах Жуковского отыщется та самая записная книжка. Показательно, что для Батюшкова Раевскому зачем-то понадобилось “убрать” с плотины даже старшего сына.

Близкие генералу люди, прежде всего дочь его Мария Волконская, будут настаивать на официальной версии событий. Никому из семейства Николая Николаевича не придёт в голову дезавуировать подвиг отца и тем самым отказываться от всероссийской славы. Однако, например, зять Раевского – Михаил Орлов – в “Некрологии” на смерть генерала предпочтёт не сказать о знаменитом подвиге вообще ни слова. На это красноречивое молчание откликнется Пушкин, попенявший Орлову, что тот “…не упомянул о двух отроках, приведённых отцом на поля сражений в кровавом 1812 году!” Пушкин был прекрасно знаком с младшими Раевскими. Вряд ли такое событие не обсуждалось в дружеском кругу. Но даже Пушкин предпочёл сказать уклончиво: “поля сражений”.

Всё это будут деликатные подробности частной жизни по сравнению с государственным запросом на легенду о римских добродетелях генерала. Раевский станет жертвой подобного запроса. Как быстро он формировался – хорошо видно по программе, опубликованной уже в 1813 году Академией художеств. Живописцам, ищущим звания, Совет Академии предлагал “представить героический подвиг российского генерала Раевского, когда он, взяв двух малолетних своих сыновей и дав одному из них нести знамя, идёт с ними вперёд пред войсками и сам своим примером возбуж-дает в сердцах воинов то мужество, с которым они отразили гораздо превосходнейшие силы французов под Смоленском”.

Личный героизм генерала Раевского перекрывал любую двусмысленность под Салтановкой. Те, кто окружал его на поле брани, включая Батюшкова, прекрасно знали об этом как очевидцы. Достаточно прочитать воспоминание Батюшкова там, где речь идёт о Битве народов. Оба сына Раевского были повышены после Салтановки в звании, однако сам Раевский считал себя обойдённым. “Два дела мои под Султановкой и Смоленском, – пожалуется он своему дяде Самойлову, – коими я век мой гордиться буду, не представлены в настоящем виде, ибо начальникам нашим главным не хотелось признаться в больших своих ошибках”. И дальше: “…мы служим, так сказать, для главнокомандующих наших, и когда всё наше усердие ошибками их делается бесполезным, признаюсь, что оное уменьшиться должно, и я теперь совсем не то чувствую в душе моей, что чувствовал при начале Кампании”.

Ошибки, о которых идёт речь, произошли в ходе неумелого исполнения операции по соединению армий. И солдаты Раевского вынуждены были ложиться под Салтановкой, чтобы Багратион подоспел к Смоленску. Ещё более жёстко о генералах Раевский скажет в письме к жене от 10 декабря 1812 года: “Кутузов, князь Смоленский, – пишет он, – грубо солгал о наших последних делах. Он приписал их себе и получил Георгиевскую ленту, Тормасов – Св. Андрея, Милорадович – Св. Георгия 2-й степени и высшую степень Владимира, а я, который больше всех, если не сказать один, трудился, должен дожидаться хоть какой-нибудь награды!”

Надо сказать, что недовольство подобного рода переполняло большинство генералов 1812 года. Не было того, кто бы не считал свои подвиги обойдёнными, а себя незаслуженно неотмеченным. Раевский был ничем других не лучше или хуже. Однако завышенное честолюбие этого человека – родовитого дворянина и профессионального военного – не находя удовлетворения, делало его вечно всем недовольным мизантропом. “Он молчалив, – пишет Батюшков, – скромен отчасти. Скрыт. Недоверчив: знает людей; не уважаем ими. Он, одним словом, во всём контраст Милорадовичу, и, кажется, находит удовольствие не походить на него ни в чём”. “У него есть большие слабости, – добавляет Батюшков, – и великие военные качества”.

Генерал Михаил Милорадович был ровесником Раевского; сербского происхождения, он был далеко не столь знатен, как Николай Николаевич. Однако храбрость, часто доходившая до безрассудства, и страсть к внешним эффектам, делали его яркой фигурой в среде генералитета. Милорадович любил пышные военные облачения и всегда шёл в бой при параде. За эту страсть его часто сравнивали с наполеоновским генералом Мюратом, чей огромный плюмаж, издалека видный, служил врагу прекрасной мишенью. А Раевский считал подобного рода поведение на войне неуместным. Ещё в отрочестве приученный двоюродным дедом своим Григорием Потёмкиным к простой казацкой службе, Раевский, видно, был не способен к позёрству. Он завидовал громкой славе Милорадовича, и в этом была его слабость; он же и презирал её; возможно, подобная двойственность делала его в глазах Батюшкова “странным”. За время кампании 1812–1813 годов эта двойственность могла и вообще повлиять на характер. Филипп Вигель, например, считал, что Раевские “…замечательны были каким-то неприязненным чувством ко всему человечеству”.

Кульминацией этого “чувства” станет реплика, которую по памяти запишет Батюшков. “Из меня сделали римлянина, милый Батюшков, – сказал он мне. – Из Милорадовича великого человека, из Витгенштейна – спасителя отечества, из Кутузова – Фабия. Я не римлянин – но зато и эти господа – не великие птицы”.


Яркие случаи самоотречения в духе римской добродетели предполагали щедрые царские поощрения. Царь же находился в Петербурге и видел картину военных действий по сообщениям главнокомандующего. Сообразно этой картине распределялись награды. Для генералов, большинство которых жило не по средствам и постоянно финансово нуждалось, любое поощрение было необходимо. Неудивительно, что после каждого дела, когда начиналось распределение, возникало недовольство. И часто те, кто не сделал ничего или мало, получали больше лишь потому, что генералам хотелось представить царю дело в нужном, а не истинном свете. Первым в череде примеров такого поведения был главнокомандующий Кутузов, постоянно “передёргивающий” положение вещей на фронте в свою пользу. Однако редкий генерал, пусть и бесстрашный на поле брани, имел храбрость указать открыто на несправедливость, разве что в частной переписке. “…мне пожалован орден Георгия 2-го класса, – говорит в письме к жене генерал Коновницын, – столь великое награждение я сам чувствую не по заслугам моим…” “Раздают много наград, – ещё резче выскажется Раевский, – но лишь некоторые даются неслучайно”.

Эта, в общем-то, обычная на войне ситуация сильно задевала Раевского. Честолюбие его не находило естественного удовлетворения, а вести одинаково две войны – полевую и интрижную – он полагал ниже своего дворянского достоинства. Человек такого происхождения не мог опускаться, подобно генералу Беннигсену, до написания доносов; но не мог он и смириться с подобным положением вещей; и замыкался в себе. “Раевский очень умён и удивительно искренен, – пишет Батюшков, – даже до ребячества, при всей хитрости своей”. “Он вовсе не учён, – продолжает он, – но что знает, то знает. Ум его ленив, но в минуты деятельности ясен, остёр. Он засыпает и просыпается”.

Невероятная слава, которую снискал Раевский после Салтановки, ставила его перед самим собой в двусмысленное положение, ведь то, что он порицал в других – незаслуженность награды, – теперь случилось с ним самим. Видно, положение это угнетало генерала настолько, что он решился открыться Батюшкову, причём “убрав” ради красного словца даже старшего сына. Тем самым он как бы убивал двух зайцев, снимал с себя тяжесть и, второе, на собственном примере доказывал Батюшкову случайность и несправедливость военной молвы и фортуны, о которых столько толковал перед этим. Бесхитростный, искренний Батюшков был для Раевского идеальным свидетелем. Генерал словно “угадал” своего адъютанта. То, что сейчас мы рассуждаем о делах двухсотлетней давности, только подтверждает “догадку” Раевского.


Обе войны как следует прошлись по генералу, но только об одной – реальной – мы можем сказать с точностью: она была блестяще выиграна. Как повлияла на судьбу Раевских другая война – война амбиций и легенд – можно судить по сыновьям, в особенности по старшему Александру, который “конвертировал” собственную славу в романтический образ. В стихотворении “Демон” Пушкин исчерпывающе высказался об этом образе:

Неистощимой клеветою

Он провиденье искушал;

Он звал прекрасное мечтою;

Он вдохновенье презирал;

Не верил он любви, свободе;

На жизнь насмешливо глядел —

И ничего во всей природе

Благословить он не хотел.

Что касается самого генерала, легенда о нём навсегда овеяла его имя славой, но сколько-нибудь финансовой выгоды не принесла. Он умер в 1829 году, оставив настолько большие долги, что Пушкину пришлось писать на имя Бенкендорфа официальное прошение. “Узами дружбы и благодарности, – напишет Пушкин, – связан я с семейством, которое ныне находится в очень несчастном положении: вдова генерала Раевского обратилась ко мне с просьбой замолвить за неё слово перед теми, кто может донести её голос до царского престола. То, что выбор её пал на меня, само по себе уже свидетельствует, до какой степени она лишена друзей, всяких надежд и помощи. Половина семейства находится в изгнании, другая – накануне полного разорения. Доходов едва хватает на уплату процентов по громадному долгу. Г-жа Раевская ходатайствует о назначении ей пенсии в размере полного жалованья покойного мужа, с тем чтобы пенсия эта перешла дочерям в случае её смерти. Этого будет достаточно, чтобы спасти её от нищеты. Прибегая к вашему превосходительству, я надеюсь судьбой вдовы героя 1812 го-да, – великого человека, жизнь которого была столь блестяща, а кончина так печальна, – заинтересовать скорее воина, чем министра, и доброго и отзывчивого человека скорее, чем государственного мужа”.


Улисс


В

битве под Лейпцигом Раевский был ранен – пуля на излёте раздробила генералу грудину, “но выпала, – вспоминает Батюшков, – сама собою”.

Удар смягчила фуфайка, которую Раевскому прислали из дома.