Батюшков не болен — страница 49 из 102

генев работали коллективно, воплощая шиллеровское “единение прекрасных душ” в совместном творческом усилии. “Ода к радости” служила молодым людям гимном. Жуковский состоял в очевидном творческом диалоге с Шиллером-лириком. Андрей Тургенев напрямую соотносит собственную любовную историю с сюжетами немецкого гения и даже называет актрису Сандунову “моя Луиза”. Он переплетает “Коварство и любовь” вперемешку с чистыми листами, чтобы записывать мысли о прочитанном и прожитом по мере чтения[35].


К тому времени, когда Батюшков оказывается в Веймаре, Шиллер почти десять лет в могиле. Его творческое наследие огромно, но притягивает Батюшкова Античность. Немецкие поэты и вообще имели прекрасный опыт освоения и присвоения античных сюжетов, освобождаясь таким образом от французского влияния. Античность способствовала возвращению немецкой литературы в лоно народного духа с его идиллической простотой, которая так очаровала Батюшкова в “Луизе” Фосса.

Античный сюжет нужен Шиллеру, чтобы сформулировать собственные мысли, то же сделает и Батюшков, когда возьмётся за перевод его “Одиссея”. Правда, сверхсюжет и образ Одиссея у Батюшкова будут собственные. Эта двойная-тройная система отражений-расщеплений была распространённым явлением для литературы своего времени, да и вообще для литературы. К тому же “расщеплённость” была свойственна обществам, и русскому, и германскому. Как и русский свет, высший княжеский свет Германии ел, пил, говорил, одевался и читал по-французски. В духе итальянских королей и пап эпохи Возрождения здешние герцоги привлекали на службу художников и поэтов – но экономические отношения в Германии оставались, как и в России, отсталыми.


Иоганн Вольфганг Гёте. Подобно многим интеллектуалам эпохи Просвещения, в молодости Гёте решил испытать себя служением на благо общества. Обласканный и возвышенный веймарским герцогом, он получил чин действительного тайного советника, был возведён в дворянство и несколько лет проработал, как Державин или Дмитриев, на высоких государственных должностях. Однако его искренние попытки наладить дорожное сообщение, реорганизовать армию и финансы, а также возродить горную добычу в Ильменау – потерпели к 1790-м годам фиаско. С тех пор политика и государственное строительство интересовали его исключительно как наблюдателя. Его “внутренний поэт” (подобно Тассо из одноимённой пьесы), если и не победил в себе “внутреннего чиновника” (Антонио), то мирно с ним ужился – и это как раз то, что не удалось Батюшкову, чья жизнь сложилась исключительно под влиянием его поэтической природы. Гёте считал Наполеона благом для Германии – как цивилизующую силу, способную поднять экономику и жизнь отсталых немцев, и даже встречался с ним в Эрфурте. Награждённый французским орденом Почётного легиона, он носил его напоказ и называл Наполеона “своим императором”. Всё то время, пока Европа пыталась сбросить корсиканца, Гёте писал автобиографию, полагая духовный рост частного человека делом более важным, чем новая история Европы. В 1813 году, когда в Веймаре вынужденно гостит Батюшков, он погружён не только в искусства, но и в естествознание, и спорит с Шопенгауэром (который тоже в Веймаре) – о природе цвета. Жизнь, считает он, прекрасна пестротой, которую порождает смешение Тьмы со Светом (Мефистофель/Фауст). Это смешение даёт Гёте больше пищи для ума, чем общество. Как феноменолог, он увлечён не только теорией цвета или минералами, но и гальванизмом – и мог бы оценить, если бы прочёл роман Мэри Шелли, антропотехнические опыты Виктора Франкенштейна. Он обожествляет мироздание и находит покой и счастье, созерцая и постигая его основы. Высшее проявление природы человека он находит в творчестве. Гёте относится скептически к национальному воодушевлению немцев на волне освобождения от Наполеона. Он не верит в то, что немцы способны объединиться и возвыситься. Учёные находят его трактат о цвете дилетантским, а общество порицает за аполитичность и непатриотизм. Гёте, однако, продолжает считать цветовую теорию великой, а немецкий народ “достойным в частностях” и “жалким в целом”. Искусство и науки, которым он посвятил жизнь, как бы освобождают его от тягостной задачи занять чью-либо сторону. Он предоставляет миру идти своим путём. Границы, считает Гёте, преодолеваются искусством и науками, а не полководцами. Освобождение Германии мнимо, ибо немцы просто меняют одного деспота на другого. “Едва в мире политики вырисовалась серьёзная угроза, – говорит он, – как я тотчас своевольно уносился мыслями как можно дальше”, и это правда: весной 1814 года, когда решалась судьба его родины, Гёте влюблён, увлечён Хафизом и пишет цикл “восточных” стихотворений: знаменитый “Западно-восточный диван”.


“В отчизне Гёте, Виланда и других учёных я скитаюсь, как Скиф”, – жалуется Гнедичу Батюшков. Его жалованье задерживают, и он вынужден питаться “дурным супом и варёными яблоками”. “Здесь фабрика книг”, – с восторгом и завистью пишет он Гнедичу, и не только книг: “ситцы, сукно и проч. дёшевы, но купить не на что…” (в письме сестре Александре). Дни Батюшков проводит подальше от соблазнов книжных лавок – в английском саду. “…под сими вязами и кипарисами, – начинает он в духе карамзинского героя из «Путешествия», – великие творцы Германии любили отдыхать от трудов своих…” – и тут же себя “срезает”: “…под сими вязами наши офицеры бегают теперь за девками”. Этот приём (ироничного “снижения”) будет нередким у Батюшкова, особенно ярко от отпечатается в стихотворении “Странствователь и Домосед” – хотя до иронии русского романтизма ещё годы и годы; он как бы пробует то, что станет распространённой практикой для следующего, пушкинского, поколения.


Наполеон отступил из Германии, но в некоторых городах французские гарнизоны ещё держат оборону. Только в октябре-ноябре капитулируют Дрезден, Любек, Штетин, Гамбург. Ближайший к Веймару Эрфурт ещё бомбардируют пруссаки, и адъютанты Раевского, в числе которых Батюшков, развлекаются тем, что выезжают посмотреть как горит город. В остальное время, пишет Батюшков, “мы… пьём жидкий кофе с жидким молоком, обедаем в трактире по праздникам, перевязываем генерала ежедневно, ходим зевать один к другому, бранимся и спорим о фураже, зеваем, глядя на проходящих мимо солдат и пленных французов, – и щупаем кухарок от скуки”.

В Веймаре Батюшков смотрит шиллерову трагедию “Дон Карлос”. “Я примирился с Шиллером”, – признаётся он Гнедичу после спектакля, и это более чем так: “…живучи в Германии, – пишет он сестре, – выучился говорить по-немецки и читаю всё немецкие книги”. Что касается драм, они “играются редко, по причине дороговизны кофея и съестных припасов” (Гнедичу). Эта ирония – камень в огород шиллеровой “Коварства и любви”, мещанской драмы, которая начинается с ремарки, сообщающей, что жена Миллера за столом в капоте и пьёт кофе. “Внутренний классицист”, который сидит в Батюшкове, относит “мещанское” в разряд низкой “коцебятины”, а вот возвышенный “характер Дон-Карлоса и королевы прекрасны”.

В письме Гнедичу Батюшков уподобляет себя Улиссу, “видевшему страны отдаленныя и народы чуждые”. Можно предположить, что именно в “немецких Афинах” поэт впервые соотнесёт судьбу античного героя с собственной. “…я буду ещё плодовитее царя Итакского и не пропущу ни одного приключения, ни одного обеда, ни одного дурного ночлега – я всё перескажу!” – предупреждает он Гнедича. Стихотворение “Судьба Одиссея” он напишет “поверх” шиллерова “Одиссея”, однако насколько разные эти вещи! Уже в самом названии (“Одиссей”) Шиллер делает акцент на главном герое. Он привносит в античность трагедию свободной воли, которая ведёт героя через невзгоды странствий. А Батюшков романтизирует античность судьбой и роком – иррациональными, непостижимыми сторонами жизни, о слепоте и безжалостности которых он размышляет. Одиссей Шиллера в действии, глаголы его стихотворения – в настоящем времени. Герой реализует свободную волю здесь и сейчас; пусть эта свобода не приводит к победе – дух его по-прежнему возвышен. А у Батюшкова все глаголы в прошедшем. В его Одиссее больше от библейского Иова, который в превратностях судьбы пытается постичь волю Божию, – чем от хитроумного греческого Улисса.

“Родиною его музы должна была быть Эллада, – скажет о Батюшкове Белинский, – а посредником между его музою и гением Эллады – Германия”.

“Судьба Одиссея” подтверждает предположение знаменитого критика.


ODYSSEUS

Alle Gewässer durchkreuzt’, die Heimat zu finden,

Durch der Scylla Gebell, durch der Charybde Gefahr,

Durch die Schrecken des feindlichen Meers, durch die

Schrecken des Landes,

Selberst in Aides Reich führt ihn die irrende Fahrt.

Endlich trägt das Geschick ihn schlafend an Ithakas Küste,

Er erwacht, und erkennt jammernd das Vaterland nicht!

СУДЬБА ОДИССЕЯ

Средь ужасов земли и ужасов морей

Блуждая, бедствуя, искал своей Итаки

Богобоязненный страдалец Одиссей;

Стопой бестрепетной сходил Аида в мраки;

Харибды яростной, подводной Сциллы стон

Не потрясли души высокой.

Казалось, победил терпеньем рок жестокой

И чашу горести до капли выпил он;

Казалось, небеса карать его устали

И тихо сонного домчали

До милых родины давно желанных скал.

Проснулся он: и что ж? отчизны не познал.

Эффект барабана

1 января 1814 года на участке Кобленц – Базель части союзной армии переправились, наконец, через Рейн. С этого момента война из освободительной (на землях Германии) превращалась в захватническую. Она шла на территории противника.

Переходить через Рейн в первый день нового года было решением Александра I – год назад в этот день русская армия вступила в пределы Германии и русский император хотел напомнить об этом событии календарной рифмой. Необходимость воевать зимой была крайней – нельзя было давать Наполеону возможности провести весенний набор рекрутов. Опыт прошлого перемирия показал, что Франция быстро восстанавливала силы. Правда, среди союзников не было единого мнения относительно дальнейшего плана. Они “как будто оробели при виде границ Франции”, пишет в дневнике адъютант императора