Москва. Ещё два года назад лежавший в руинах, город вернулся к привычной жизни, и только пустыри на месте сгоревших усадеб напоминали о нашествии Супостата. Обычную жизнь повели и торговцы – Москва запестрела разнообразным товаром. В Охотном ряду без каких-либо санкций продавали “сыр лучший пармезан” – по 10 рублей за фунт, и оливки бордосские (по 250 копеек). Масло прованское шло по 5 рублей, а сельдь голландская и миноги норвежские “по сходной цене”. В парикмахерской Ивана Крылова, не поэта, а другого, – что у Тверских ворот близ церкви Дмитрия Солунского – предлагались не только стрижки, но и волосы для париков разных цветов по 2 рубля в аршин. В Рогожскую слободу привезли тетеревов по 450 копеек за десяток – меж тем как в лавку книгопродавца Заикина поступило исправленное и дополненное виньетками издание “Певца во стане русских воинов” Жуковского, напечатанное по велению императрицы Марии Фёдоровны: по 5 рублей за экземпляр. С этого издания для Жуковского начнётся новый этап жизни, хотя в январе 1815 года он ещё вряд ли догадывается об этом. Другая лавка, университетская меж Большой Дмитровкой и Петровкой (на валу), оповещала о поступлении в продажу:
судебника Ивана Грозного;
краткого начертания “Истории Света” Гиббона;
немецкой грамматики,
а также собрания лучших сочинений к распространению знаний и к произведению удовольствия, куда вошли изыскания о древних зеркалах, о пользе нюхательного табака, о защищении говорливости женщин, о сновидениях, о разуме животных, об открашивани красного вина, а также рассуждение о действии и существе стихотворства и письмо господина Руссо господину Вольтеру о главном человеческом старании.
В январе 1815 года поэт и журналист Владимир Измайлов начинает новый журнал “Музеум, или Журнал Европейских новостей”. Редактор обещает “сочинения русские, а также извлечения из лучших европейских журналов – ежемесячный в 150 страниц”. Владимир Измайлов (не путать с однофамильцем Александром, издателем “Цветника”, где в юности печатался Батюшков) – был сентименталистом. Он подражал Карамзину рьяно, но не слишком талантливо. В сатире “Парнасский адрес-календарь” Воейков аттестует его следующим образом: “Действительный явный галломан, чувствительный писатель 1-го класса, заведывает департаментом истерик”.
В первом номере измайловского “Музеума” будет напечатано послание “К Б-ву”, и это будет первое из двух посланий обожаемому поэту, которые напишет юный Александр Сергеевич. В конце публикации будет сноска, которую иногда опускают в современных изданиях А.С. Пушкина – к строке “Ты пал, и хладною косою / Едва скошенный, не увял!..” “Кому неизвестны воспоминания на 1807 год!” – пояснит Пушкин, и это будет отсылка к стихотворению “Воспоминание на 1807 год”, в котором Батюшков описывает сражение под Гейльсбергом и своё ранение.
Николай Карамзин
. Четверть всех мемуаров о 1812 годе будет написана всего за несколько лет по окончании войны. Те, кто имел хоть какое-то отношение к событиям, стремились утвердить своё значение в истории по горячим, что называется, следам. И не только генералы и адъютанты – обычные полевые офицеры. Показательно, что в пафосе победы всё чаще звучит упование на христианское всепрощение. Поэты чают эры милосердия, историки – больших государственных заказов. Не прочь посвятить себя новейшим событиям и Карамзин. “Я готов явиться на сцену со своей полушкою, – пишет он Дмитриеву, – и если буду жив, то непременно предложу усердное перо моё на описание французского нашествия; но мне нужны, любезный, сведения, без которых могу только врать…”Война только закончилась, сведений предостаточно; переписывать и перевирать историю начнут позже, когда воодушевление победой сменится борьбой личных интересов. Но готов ли император предоставить к сведениям доступ? Не лучше ли скрыть, запретить, засекретить? Чтобы, не дай Бог, не открылась обратная, неприглядная сторона, которая есть у любой войны? Эгоизм и честолюбие генералов, например – трусивших в решительный момент брать ответственность? Готовых ради личной выгоды жертвовать общим благом? Или малодушие самого императора? Который до 1813 года отсиживался в Петербурге? Без ответа на подобные вопросы невозможно ни осознать, ни описать историю. “Только врать…”
Семейство Карамзина вернулось в Москву на разорённое место и на первую зиму поселилось на Большой Дмитровке. Кров историку предложил Семён Селивановский – крупнейший независимый издатель, типограф и книжник. Семён Иоанникиевич жил на углу Дмитровки и Столешникова, там же находилась и его печатня. Через сто с лишним лет на этом месте построят здание Института марксизма-ленинизма, в чём усматривается ирония московского гения к месту: институт по изучению одной из самых лживых, кровавых, не терпящих свободы слова ортодоксий ХХ века был открыт там, где печатались книги свободно мыслящих авторов своего времени. В типографии, которая находилась во дворе дома, за трое суток до занятия Наполеоном Москвы были отпечатаны экземпляры ростопчиноского воззвания. У Ростопчина накануне входа французов в Москву жил Карамзин. История Москвы, повторимся, богата на подобные рифмы.
О том, что Карамзин планировал писать о войне 1812 года, мы знаем из рассказа Дмитрия Дашкова. “Главная цель автора есть вторжение французов в Россию и бегство их, – говорит он. – Но что же привело их к нам? И с какими целями, с какими надеждами? Для объяснения сего необходимо нужно начать с Французской революции и вкратце показать её последствия. Походы Суворова, Аустерлицкой, Фридландской, мир при Тильзите представлены глазам читателя в отдалении, как бы картины в волшебном фонаре. Но чем ближе к нашему времени, тем изображения становятся яснее, обширнее, подробнее. Сильно и красноречиво будет описание сей достопамятной кампании, если судить по жару, с каким Карамзин говорит об ней”.
Карамзин, однако, в нерешительности. Он по-прежнему работает над “Историей государства Российского” и зимой 1815 года как раз заканчивает “золотой век” Иоанна Грозного – царя периода реформ и волжских завоеваний. Говорить о таком Грозном легко и удобно, тем более что и родом Карамзин с тех, прирощенных Иоанном земель нижнего Поволжья (из Симбирска). Но дальше? Ужасы опричнины? Монарх-маньяк и убийца? Не бросит ли повествование о таком царе зловещую тень на Александра, восседающего на том же троне? Сейчас ли, когда Россия и мир буквально молятся на царя-освободителя, писать о страшных его предшественниках? Не будет ли это дерзостью по отношению к работодателю? Ведь заказ на “Историю” исходит от императора?
Дело с новейшей историей обстоит не лучше. Если Карамзин возьмётся за события 1812 года – по широте и охвату материала это будет полотно, которое со страшной очевидностью покажет Историю как движение народного духа, на фоне которого роль личности – Наполеона ли, Александра – может превратиться (страшно сказать) в эпизодическую. Карамзин, уже прошедший несколько веков русской истории, не может не понимать этого. С одной стороны, он чувствует, что запрос на новую историю существует. Батюшков, войдя с армией в Париж, напрямую пишет об этом Вяземскому (“Я желаю, чтоб Бог продлил ему жизни для описания нынешних происшествий”). С другой, для придворного историографа подобная роль не вполне удобна. Чтобы свободно размышлять о новой истории, понадобится полвека, и не Карамзин – Толстой.
Василий Пушкин
. Самые неожиданные плоды год 1815-й принесёт, пожалуй, именно Василию Львовичу: его подцензурная поэма “Опасный сосед”, которую так любил и хвалил Батюшков, и которая давно ходила в списках – будет опубликована. И каким образом! Благодаря русскому немцу Павлу Львовичу Шиллингу, дипломату, востоковеду, изобретателю. Из поколения Батюшкова, в 1815 году он служит в Министерстве иностранных дел и находится при Александре I. Работа Венского конгресса в самом разгаре: страны-победители перекраивают карту Европы каждый в свою пользу, и Шиллинг без устали работает над составлением и перепиской официальных бумаг. Оборот документации циклопический, а копировальной техники нет. И Павлу Львовичу приходит светлая мысль использовать литографию. В Мюнхене с недавних пор существует мастерская Зенефельдера, изобретателя техники печати с протравленного камня (от др. – греч. λίθος – камень). Предложение Шиллинга императору нравится – и Шиллинг едет в Мюнхен для тестирования. Но что было литографировать Павлу Львовичу, когда с пером и специальными чернилами он очутился перед чистым камнем? “Шиллинг припоминал себе разные стихотворения, выученные им в первом кадетском корпусе и в свете, – рассказывает Николай Греч. – И ни одного не мог вспомнить вполне. Вдруг напал он на карикатурную идиллию Василия Пушкина «Опасный сосед», выгравировал её и отправился с ней обратно в главную квартиру. Содержание опыта возбудило общий смех, а исполнение оказалось безукоризненным; при Министерстве иностранных дел (в Петербурге) заведена была литография, первая в России, и Шиллинг назначен её директором”.Мюнхенское издание “Опасного соседа” вышло всего в нескольких экземплярах. Оттиск рукописи, которую Шиллинг просто нанёс на камень и отпечатал – считается редчайшим. Смешно, что запрещённые стихи появятся на гербовой бумаге и будут предназначены императору. Но в Москву весть об издании придёт ещё нескоро. Вяземский, например, узнает о казусе “Опасного соседа” лишь год спустя. “…«Буянов» напечатан? – Пишет он Александру Тургеневу. – Сила крестная с нами! Ради Бога, пришли «Буянова»: мы станем здесь продавать его в пользу наследников автора”. Сам Василий Львович гораздо сдержаннее. “Благодарю искренне… за доставление мне Опасного моего соседа, – скажет он Тургеневу. – Жаль только, что находятся в моём сочинении некоторые опечатки”. Пушкина можно понять, он и горд, и напуган неожиданной судьбой поэмы, и не спешит хвастать по соображению “как бы чего не вышло”. Что касается другого Львовича, самого Павла Шиллинга – через несколько лет член-корреспондент Петербургской Академии наук, он близко сойдётся с Пушкиным-младшим, увлечётся электротехникой и войдёт в историю России как изобретатель первого в мире электромагнитного телеграфа