Батюшков не болен — страница 66 из 102

и сам заболевает. “Шесть дней, которые провёл у него, измучили меня”, – признаётся он Муравьёвой. В деревне Батюшков живёт в ожидании. Его “мечта” разделилась между двумя мирами. Он ждёт вызова в Каменец, чтобы продолжить службу. А с другой стороны – надеется на повышение, чтобы бросить службу и обосноваться в городе. Для жениха, каким он видел себя недавно, – странное положение. Ему нечего предложить девушке, нечем компенсировать отсутствие страсти. Он пишет за помощью к Оленину, но благодетель не отвечает на письма. Его можно понять: он раздосадован из-за воспитанницы. Счастье само шло к Батюшкову в руки, что ещё надо? Но Оленин прагматик, а не мечтатель, и не может понять Константина Николаевича. Несколько коротких фраз в письме к Муравьёвой – из Каменца, когда всё будет позади, всё будет кончено – исчерпывающе ответят на все вопросы. “Вы сами знаете, что не иметь отвращения и любить – большая разница”, – напишет Батюшков. “Кто любит, тот горд”.

Нет, нет! Мне бремя жизнь! Что в ней без упованья?

  Украсить жребий твой

Любви и дружества прочнейшими цветами,

Всем жертвовать тебе, гордиться лишь тобой,

Блаженством дней твоих и милыми очами,

Признательность твою и счастье находить

  В речах, в улыбке, в каждом взоре,

Мир, славу, суеты протекшие и горе,

Все, все у ног твоих, как тяжкий сон, забыть!

Что в жизни без тебя? Что в ней без упованья,

Без дружбы, без любви – без идолов моих?..

  И муза, сетуя, без них

  Светильник гасит дарованья.

4.

Каменец-Подольский, куда Батюшков прибыл вместе с погашенным светильником, был глухим местом: половина писем, посланных поэту за полгода службы, пропали по дороге; пропали и и сапоги, отправленные Гнедичем.

Река Смотрич образует в Каменце как бы естественное укрепление. Тысячелетиями пробивавшие каменную породу, её воды делают почти идеальную петлю. На карте она напоминает греческую букву “Ω” (омега). Внутри водного кольца – практически на острове – город и расположен. А вход через узкий перешеек охраняет внушительная крепость.

Подобное сочетание природных и фортификационных особенностей делало Каменец неприступным. За всю историю враг ни разу не взял его с боя, только хитростью. До наших дней крепость неплохо сохранилась, можно и сегодня оценить замысловатость её устройства. Неприступной фортецию делала система шлюзов. Когда враг осаждал город, речную петлю наполняли довольно эффектным образом. Шлюзом, который стоял на выходе реки из города, течение перекрывали. Кода петля вокруг города – в высоких каменных берегах-стенках – наполнялась до краёв, как ванна, закрывался и тот шлюз, что стоял на входе Смотрича в город. И ванна стояла наполненной столько, сколько требовалось. А течение пускали через узенький, буквально в несколько метров, перешеек. Чтобы враг не мог даже близко подойти к воде, чтобы не мог даже спуститься к берегу и начать переправу – все распады и овраги, прорезывавшие отвесный каменный берег, были заделаны стенами.

Части этих стен и сегодня можно отыскать в береговых зарослях.

Впечатление об этом городке Батюшков составил в очерке “Воспоминание мест, сражений и путешествий” (1816). Очерк хотя и короткий, но яркий. Идиллические картины быта – шумящая мельница, брод, который переходят женщины с коромыслами – “множество живых картин на малом пространстве” – напоминают Константину Николаевичу “свежие ландшафты” голландских мастеров Рейсдаля и Ваувермана, а нам – стихи самого Батюшкова, где на “малом пространстве” подвижно разворачиваются “живые картины”. Каменецкая Аркадия как бы противостоит “хладным развалинам” крепости. Спустя двести лет мы как будто видим и стадо, и водопады, и “толпы евреев, наклонённых на белые трости”.

За свою продолжительную историю Каменец, будучи пограничным, часто переходил из рук в руки. Был он и литовским, и турецким, пока после очередного раздела Польши не стал российским. Прямой угрозы городу давно не существовало, однако его пограничный статус не отменялся. В Каменце стояли армейские части под начальством военного губернатора. Им и был назначен генерал Бахметев. А гражданским губернатором служил граф Карл Францевич де Сен-При.

Кроткий и любезный, по замечанию Батюшкова, Сен-При закажет эпитафию старшему брату, о котором мы вскользь уже упоминали. По злой иронии судьбы брат погибнет на родной земле Франции – от ядра, которым выстрелит, по легенде, Наполеон. История братьев и вообще показательна для своего времени. Подобно многим дворянским семействам Франции, в 1790 году Сен-При бегут от революции. Екатерина II охотно принимает эмигрантов такого рода и зачисляет братьев на русскую службу. Оба успешно делают карьеру в России – старший по военной части, а младший Карл по гражданской. Со старшим Сен-При Батюшков был знаком по военным кампаниям. В письме Жуковскому он аттестует его словами “Истинный герой, христианин, которого я знал и любил издавна!” А с младшим братом Батюшков, стало быть, познакомится только в Каменце-Подольском. Граф да генерал Бахметев, да его адъютанты, да их жёны и дети – составят круг светского общения Константина Николаевича в подольской провинции. Круг не самый блестящий и далеко не интеллектуальный. “Поутру занимаюсь бумагами, – рассказывает Батюшков, – а ввечеру просиживаю у Сен-При”. “Говорим о словесности, о том о сём”. “И ему, кажется, не очень весело”. Вспоминая Каменец впоследствии, Батюшков будет говорить о нём с отвращением. Он сравнивает себя с поэтом Хемницером, который служил консулом в турецкой Смирне. А к быту еврейских местечек, рассеянных вокруг Каменца во множестве, поэт питал отвращение и ранее.


В окружении Батюшкова окажется и сын графа – Эммануил. Впоследствии он станет настолько остроумным светским карикатуристом, будет так часто и беспощадно рисовать в петербургских альбомах, что Пушкин занесёт его в “энциклопедию русской жизни”. “Во всех альбомах притупивший, / St.-Priest, твои карандаши…” – читаем в “Онегине”. Правда, ко времени, когда Батюшков в Каменце, будущему рисовальщику всего девять лет, и это почти половина отмеренной ему жизни. Эммануил погибнет в Италии в 1828 году. Он застрелится от безответной любви к графине Юлии Самойловой. Правда, Вяземский в “Записных книжках” сообщит об этом инциденте уклончиво: “Этот молодой человек, весёлый и затейливый проказник, вскоре затем, в той же Италии, застрелил себя неизвестно по какой причине и, помнится, ночью на Светлое Воскресение. Утром нашли труп его на полу, плавающий в крови. Верная собака его облизывала рану его”. Альбом, куда юный Сен-При вклеивал зарисовки и карикатуры, хранится в Пушкинском Доме и, кажется, до сих пор не издан. А ведь это целая галерея светских типов “онегинской” поры, рисованных с натуры – настоящий парад лиц, выведенных Пушкиным в знаменитой сцене бала.

5.

О, память сердца! Ты сильней

Рассудка памяти печальной

И часто сладостью твоей

Меня в стране пленяешь дальной.

(Мой гений)

Минутны странники, мы ходим по гробам,

Все дни утратами считаем;

На крыльях радости летим к своим друзьям —

И что ж?.. Их урны обнимаем.

(К другу)

Ничто души не веселит,

Души, встревоженной мечтами,

И гордый ум не победит

Любви – холодными словами.

(Пробуждение)

И дружба слез не уронила

На прах любимца своего:

И Делия не посетила

Пустынный памятник его…

(Последняя весна)


Всего пять лет назад в “Моих пенатах” Батюшков будет призывать к веселью вокруг могилы, ибо “…прах тут почивает / Счастливцев молодых”. А теперь лишь пастырь “Унылой песнью возмущал / Молчанье мертвое гробницы”. Подобных признаний в стихах времён Каменца много. Но в том-то и энергия элегий, что надо потерять себя старого, потерять всё – чтобы обрести новый голос. Умереть для прежней жизни с её мечтаниями и страстями. Попасть в Каменец, который теперь каменная плита, петля, ров. Последняя буква греческого алфавита. Куда как в гроб спускается Батюшков. Однако в его конце – начало. Знание, которое откроется ему, будет ошеломляющим для поэта-гедониста и эпикурейца. Оказывается, прошлое никуда не исчезает. Пережитое сердцем, оно трансформируется в его память, которая “сильней / рассудка памяти печальной”. В отличие от рассудка, эта память – хранит всё. Пушкин, вычеркнувший в своём издании Батюшкова именно эти строки (чтобы начать с, как ему казалось, главного) – не почувствовал Батюшкова умершего и воскресшего. Он бы начал с четвёртой строки: “Я помню голос милых слов, / Я помню очи голубые…” – только потому, что жил другой памятью. У которой есть шанс стать реальностью. А у Батюшкова память сердца ни о какой реальности не мечтает. Кончено и кончено, ничего не будет. Надежда умерла. Остался только внутренний Элизий души. Где всё, что переживала душа, и что утратил человек – живо. Остался только гений-хранитель, который “…любовью / В утеху дан разлуке…”

Любовью – разлуке…

Друг Батюшкова – Жуковский давно заворожен подобного рода превращениями навсегда утраченного в навсегда обретённое. В его “Славянке” (того же 1815 года) есть поразительная фраза, которую поэт произносит над кенотафом в Павловске: “Воспоминанье здесь унылое живет; / Здесь, к урне преклонясь задумчивой главою, / Оно беседует о том, чего уж нет, / С неизменяющей Мечтою”. То есть: подлинная мечта – это механизм, с помощью которого навсегда исчезнувшее будет жить в нашей памяти. А значит, и любовь, если она была, никуда не исчезнет. Воскрешённая мечтой из прошлого, она преображается в чистую энергию гения, духа. Который “усладит печальный сон”. Гений – усладит… Молодой Пушкин, отчеркнувший батюшковские строки, пока просто не мог осознать, к чему горький опыт привёл старших товарищей.